KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Классическая проза » Гюстав Флобер - Первое «Воспитание чувств»

Гюстав Флобер - Первое «Воспитание чувств»

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Гюстав Флобер, "Первое «Воспитание чувств»" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

В одном салоне он услышал, как некто декламировал стихи. Стихи были посредственны, да и руки у поэта отнюдь не блистали чистотой.

— Что это за мужлан? — спросил он у своего соседа.

— Не говорите о нем плохо. Это великий человек.

— В чем же он велик?

— Он — сапожник, а пишет стихи.

— Ну и что?

— Да в этом-то и чудо, Бог ты мой! Там, рядом с ним, — его издатель; это он представил сочинителя хозяйке дома, он повсюду водит его с собой и всем показывает, как любимую собачку или табакерку. Очень о нем печется: советует приходить в рабочей кепке и не смывать с рук въевшуюся грязь, чтобы все видели — перед ними пролетарий, обувной мастер, он даже порекомендовал ему прошить тетрадку стихов сапожной дратвой; а еще мне удалось проведать, что он подбивал своего подопечного намеренно делать грамматические ошибки в самых удачных местах, чтобы возбуждать еще больше восторга; теперь он и сам вошел в моду, и его поэт тоже, их везде приглашают — не многим выпадает такая удача. Когда ему надоест таскать беднягу за собой из салона в салон, он сам не будет знать, что с ним делать, и просто бросит; придется сапожнику снова тачать сапоги, если, конечно, тщеславие, нищета, а потом и отчаяние не сведут его в могилу, что, по — моему, на самом деле и случится.

— Кто тот господин, что так хорошо умеет говорить? — поинтересовался Жюль у сидевшего справа, указав на своего соседа слева.

— Эллинист, — услышал он в ответ. — Этот господин не способен понять, как можно написать статью о моде или прочитать басню, если глубоко не изучил по меньшей мере два древних языка и полдюжины современных; он сочинил роман нравов, напичканный эрудицией, а потому никто его не читал, но он утешает себя, отыскивая анахронизмы у тех, кого читают, и осыпает насмешками авторов, употребивших кучу слов, не ведая их этимологии и значения корней.

Любезный молодой человек, давший столь пространные пояснения, был всего-навсего фатом, он ревновал к шуму, что наделал пролетарий, в эту минуту жадно ловивший знаки дамского восхищения, и не менее того завидовал учености эрудита, который не раз унижал его в глазах собравшихся мужчин.

«А что же я сам? — призадумался Жюль после того, как долго искал в глубине собственной души причин недоброжелательства ко всем троим. — Разве не понравилось бы мне сейчас оказаться на месте сапожника и слушать пробегающий по зале сладостный шепоток в мою честь? Не этого ли в конечном счете я и добиваюсь? Вирши показались мне скверными, да не потому ли, что я бы предпочел, чтобы слушали мои? Ученый господин, обругавший их, проявил отменную проницательность, я был бы рад выражать свои мысли с тою же остротой, что и он. И даже молодой фат вовсе не заблуждался, к тому же надобно признать, что галстух он повязывает лучше меня, а его одежда безупречна».

Так Жюль и проводил дни, все чаще выходя в свет и все реже открывая свою душу; чем гуще вскипала вокруг него толпа, тем обособленнее он держался: таков был совокупный результат приобретенного опыта, многих ран, нанесенных самолюбию, твердой решимости и внешних обстоятельств.

С человеком случается одно из двух: или его проглатывает общество — тогда он заимствует самые расхожие мысли, страсти и растворяется без остатка, неразличимый на общем фоне; или он свертывается, прячется внутрь себя и уже совсем не высовывается из своей скорлупы — тут различия между ним и ближними углубляются, разверзаются пропасти даже по такому случаю, как толкование одной и той же мысли. Он живет отшельником, грезит в одиночестве, страдает без свидетелей, никто не делит с ним его радостей, не поощряет ласковым словом его любовных увлечений, не утешает в скорбях, душа его походит на затерянное в пространствах созвездие, по воле случая удаляющееся от всех прочих. Вот почему мы видим столько дружб у детей, встречаем гораздо меньшее их число у юношей и почти не находим ничего подобного промеж людей зрелых, не говоря о стариках, обыкновенно начисто лишенных друзей.

Сколько разнообразных суждений вкуса, идей, мечтаний и удовольствий мы делили с массой близких душ, ныне для нас потерянных! А ведь они тем не менее думали, как мы, чувствовали, как мы, мы жили их жизнью, а они — нашей, но связи, казалось, объединявшие навсегда, сами собой развязались, каждый совершенно забыл о другом, и новой встрече никогда уже не бывать.

Существует возраст, когда нравятся все вина, обожаешь всех женщин, да и сама жизнь представляется огромным праздничным столом; мы сидим за ним все вместе и поем одни песни, изливая единую на всех сердечную радость, сотрапезники сливаются во всеобщем веселом опьянении; но приходит час, когда каждый берет свою бутылку, выбирает себе подругу и спасается бегством под свой кров, а пригубить тех же иллюзий явятся другие, и их будут пьянить надежды, сходные с вашими.

Если бы привязанности прошлого, оттеняя нынешнее отчуждение, внезапно вновь предстали нашим взорам, они бы внушили нам больший ужас, нежели тот, с которым мы смотрим теперь на самих себя, и еще неизвестно, что бы мы горше оплакивали: вечную разлуку с покинувшими нас или собственное жестокосердие, вынудившее этих встреч не искать?

Встарь у Жюля было множество приятелей, он вел с ними долгие беседы на литературные темы; теперь же насилу мог отыскать кого-нибудь, способного пять минут кряду пробыть единого с ним мнения по тому или иному поводу; у него не хватало смелости излагать свои мысли перед людьми, которые их не разделяют, а если б и нашлись такие, кто в силах его понять, Жюль всегда имел добавить к сказанному столько разных разностей, что разумнее было держать рот закрытым. Спор оказался для него невозможен: с точки зрения психологии он не владел иными способами общения, кроме непосредственного, словно в мгновенном озарении, внушения; он предпочитал, чтобы то, что исходит от него (как и поступающее к нему), впитывалось сознанием на манер музыкальной фразы, то есть принималось без обсуждения, в самый миг звучания. Верность ноты — не объект критики, мы просто открываем слух и тотчас понимаем, что она — та самая.

Чем дальше от детства, тем меньше находил он в других черты, похожие на его собственные. Когда он обедал в ресторане с приятелем, тот всегда заказывал блюда не по его вкусу и желал бордо, когда он сам охотнее пригубил бы бургундского. Покрой его халата, выбираемые им расцветки жилетов и прочего обыкновенно вызывали порицание решительно у всех. Если хотелось сделать кому-нибудь подарок, он всегда покупал вещи, милые ему самому, которые никогда не нравились тем, кому вручались. Он уже не ходил ни в какие театры, поскольку свист мешал ему насладиться самыми красивыми пассажами, а аплодисменты подчас наводили тоску.

Он скорее избегал противоречий с миром, чем искал их, не разделяя ничьих мнений, старался не высказывать своего — и все обвиняли его в лицемерии, поскольку он желал оставаться вежливым, при этом не позволяя себе опускаться до пошлости.

Если он восхищался картиной, всегда рядом находились другие, готовые сомлеть от того, как удачно художник изобразил пуговицы на фраке. На концерте, где исполняли Бетховена, он видел зевающих или впадавших в экстаз после первой же ноты. Когда он заговаривал о Шекспире, так называемые классики смеялись ему в лицо, давая понять, как им его жалко, а именующие себя романтиками лишь выкрикивали что-то нечленораздельное; если он признавался, что любит почитывать «Орлеанскую девственницу»,[100] на него смотрели, как на либертена, или, дабы показать, что и сами — тонкие ценители, в ту же секунду принимались цитировать «Картину семейной жизни»[101] либо «Монастырского привратника».[102]

Тем не менее несколько раз, привлеченный видимостью симпатии, уже заранее облизываясь, он позволял себе вслух развить свою мысль, излить чувство, но именно у тех, кто, как он надеялся, сумеет его понять, внезапно натыкался на такую зашоренность, что, начав с общей с ними точки, почти сразу оказывался на громадном расстоянии от них и продолжал говорить уже для себя одного.

В конце концов Жюль вообще запретил себе распространяться об искусстве и литературе. Однажды он имел несчастье очутиться в кружке историков, разглагольствовавших о Французской революции и ее великих деятелях: один представлял Робеспьера «налакавшимся крови тигром», другой «самым мягким законодателем», какого видывал свет; Гору[103] сочли «тайной фалангой» и «разбойничьим притоном», кто-то даже благословил Великую революцию «и в ее основе, и в плодах ее», оплакав лишь «достойные жалости эксцессы, замутившие ее суть». С тех пор Жюль стал избегать также и бесед о предметах исторических.

Оставались, следовательно, одни только общие места, неисчерпаемый источник всех мужских бесед, точка схождения, где едва отличимы друг от друга самый крупный гений и неотесанный мужлан, а именно: вино, хорошая еда и девочки, но, кроме однообразия тем, Жюля неизменно удивляло, сколь мало развратны распутники, тесен желудок лакомок и прижимисты расточители. Встречал он и искателей амурных приключений — своего рода профессиональных соблазнителей, в чьей душе каждый месяц разгоралось серьезное чувство, не говоря уже о дотлевающих остатках прежних, что чадили еще довольно долго; так вот, всякая новая возлюбленная неизменно превосходила предыдущую душою, сердцем, красотой, поэтичностью и т. п., а когда за нею следовала другая, он высмеивал все, отнесенное ранее на счет первой… И так до бесконечности. Однажды, когда подобный субъект зачитывал вслух письмо, доверенное почте его новым «ангелом», Жюль позволил себе бестактность рассмеяться вслух, позабавленный одной узнанной им фразой: он ее читал у Жорж Санд. Тотчас последовала негодующая отповедь.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*