В. Белов - РАЗДУМЬЯ НА РОДИНЕ
Странно, но все римские императоры и полководцы до сих пор представляются мне слепыми, ведь в учебнике печатались только скульптурные изображения. Искушение дополнить рисунки было настолько сильным, что я, несмотря на жесточайший запрет черкать в книгах, постепенно дорисовал зрачки Зевсу, Периклу и Александру Македонскому. Из римлян этой чести удостоились, кажется, только Сулла и Нерон, поскольку меня лишили учебника и передали более бережливому. Позднее я узнал, что древние греки раскрашивали скульптуры. Если это действительно так, то какого же цвета были глаза у мраморного Гомера?
…Обо всем этом я и думаю, поджидая аэрофлотовский завтрак, с помощью которого легче привыкнуть к нудному гулу двигателей, к тесноте, к самолетным курильщикам.
Аэрофлот не экономит пока на завтраках, если летишь во Владивосток или за границу. Но меня слегка покоробило то обстоятельство, что места в самолете, летящем не куда-нибудь, а в Рим, можно занимать любые, какие вздумается. Не поэтому ли у трапа образовалась толкучка? На лицах многих мужчин явственно отражалось борение сил (локти в любую секунду могли выйти из-под контроля интеллигентности). Да что говорить, был момент и у тебя самого, когда так и подмывало осадить таранную даму, обошедшую тебя в очереди, либо сказать вежливую колкость мужчине, который по-дамски же игнорирует твои пассажирские права и даже само твое существование.
Обиды такого масштаба исчезли, стоило лишь ступить на трап. Я с детским телячьим восторгом занял место у иллюминатора. Интересно, кому первому из рационалистов пришло в голову беспричинный восторг назвать ни больше ни меньше как телячьим? Бедняге некогда было думать над менее циничным термином. Ничто в мире не может существовать беспричинно — скажет просвещенный читатель, то есть тот самый ученый человек, кому заранее все известно и о котором А. И. Герцен говорит: «…Но я уверен, что со временем ясно докажут, что прилагательное «ученый» уничтожает существительное «человек».
Не знаю, что сказать о причинности, а также о взаимных отношениях человечности и учености. Разглядывая с высоты девяти километров коричневые балканские разветвления и голубые адриатические полотнища, я вновь переживаю восторг детства, снова живу чем-то подобным, таким же голубым, но не морским, а небесным, таким же золотистым, только не таким объяснимым.
Восторг исчезает, когда начинают его объяснять. Я могу лишь раствориться в нем, в этом весеннем угре, еще перечислить то, что его составляет, да ведь даже и не перечислишь всего. Врезалась в сердечную память молодая, еще не седая от горя мама, веселый отец, братья и сестры, непостижимо большое синее небо, поющие вокруг петухи, крики сверстников, синие омута нашей речки, трава, вкусные пироги, новая красная ластиковая рубашка. Сотни, тысячи других ощущений… И все это объединялось одним беспричинным восторгом.
Богаче ли становится жизнь, понемножечку исключающая, ну, такие, к примеру, душевные состояния, как ревность? Или стыд? Продолжать перечисление явно ни к чему, хотя бы потому, что каждым даже из двух этих слов обозначено слишком много. Между тем они, эти и подобные им слова, исчезают. Они куда-то прячутся, причем не только в журналистике и литературе. Силовое поле современной обстановки выталкивает их как чужеродные, многим из нас они кажутся какими-то неуместными и едва ли не ретроградными. О каком там стыде или ревности можно всерьез толковать в наш прекрасный ядерный век? Заметьте — ядерный. Ни больше, ни меньше — ядерный — и баста, и толковать вроде бы не о чем. Глобальность понятия (век, да еще ядерный) как бы снимает с человека тяжесть личной ответственности, освобождает его от мелочей типа стыда, совести и т. д. А может быть, такие слова уходят из языка добровольно, просто уступая место своим синонимам? Но тогда где они — эти синонимы?
Язык вообще явление удивительное, неисчерпаемое и непонятное. Вот скажешь что-то, подумаешь — и вдруг обнаружится нечто такое, что и в мыслях у тебя не было. Личная ответственность, например. А бывает ли вообще ответственность не личная, то есть коллективная? При ближайшем знакомстве с термином обнаруживается, что коллективную ответственность нельзя назвать ответственностью. Это что-то уже иное. Совесть, ревность, стыд также могут быть только личными, как и восторг.
Но… опять же где уж, о каком толковать восторге, если на дворе 20-й, то бишь ядерный век? Иногда я, боясь обвинений в ретроградстве, чувствую, как становлюсь технократом. При этом из памяти моей каким-то особым способом
испаряется тот факт, что до нас-то ведь тоже был век — «век моторов» (называли его и веком электричества). И каждое из этих названий представлялось человеку тоже глобальным, стремительным и как бы оправдывающим нравственное бесстыдство.
По-видимому, технический прогресс всегда завораживает, вызывает восторг. Иное дело — какой и надолго ли? Изобретением способов вертикального взлета не подменишь душевного взлета. НТР, о которой журналисты прожужжали нам все уши, вполне в этом смысле достойна своих соседей по звучности, таких, как ИТР, ПТР и т. д. Размышляя о прогрессе, люди нередко подменяют понятия, делая вид, что духовный прогресс и технический — это одно и то же. Конечно, то, что за неделю-две можно побывать во всех европейских столицах, на первый взгляд представляется грандиозным достижением человечества. В детстве я даже и не мечтал о том, что увижу когда-нибудь Париж и Варшаву, Лондон и Рим, Хельсинки и Стокгольм. Все это было вполне несбыточным, фантастическим. И тем не менее все это произошло, произошло не во сне и не в грезах, а наяву. Счастлив ли я от этого и почему не ощущаю этого самого счастья, если счастлив? Ведь А. С. Пушкин, например, нигде дальше нынешней Молдавии не бывал. С другой стороны, современному поэту, объехавшему, по его словам, более сорока стран, никогда не бывать Пушкиным… Может быть, одна поездка в сологубовском тарантасе дала бы больше, чем все мои стремительные облеты. Не знаю. Так или иначе, я хочу, чтобы навигационные приборы действовали безотказно, чтобы шасси были вовремя выпущены при посадке…
Синего Адриатического моря хватило лишь на то, чтобы позавтракать, а чтобы пересечь знаменитый Апеннинский хребет, потребовались считанные минуты. Зеленая равнина Кампаньи встретила нас теплом и ощущением первой весны. Но техника, призванная экономить наше время, и тут встает непреодолимой преградой между человеком и окружающей его действительностью. Мы даже не успеваем запомнить пейзаж, не говоря уж о том, чтобы полюбоваться, вникнуть, приобщиться, подышать воздухом знаменитой равнины.
Машина стремительно мчится к Вечному городу. От Кампаньи осталось лишь ощущение зелени и синевы далеких гор. Запомнились и слоистые, как бы плавающие кроны пиний да полузаброшенные одинокие виллы среди прекрасно обработанных ровных зеленых полей. И вот мы уже огибаем нечто несуразное, видим нелепую картину, не вмещающуюся в прекрасную природную раму. На нашем пути обширное кладбище автомобилей… Апофеоз железной смерти — финиш технического буйства. Тысячи мертвых автомобилей — иные на взгляд совсем еще целые, как бы недоиспользованные, навалены были в безобразные железные кучи, напоминая чем-то другие, только более жуткие рвы, снятые документальным кино. Я уже видел нечто подобное и раньше, например, в Англии, да и на родной Вологодчине уже появляются подобные кладбища из тракторов и комбайнов. Но почему-то именно здесь, при въезде в Рим, меня особенно поразили эти павшие «шевроле», «мерседесы», «кадиллаки», «бенцы» и всякие «бьюики». Да, кажется, и наша «Лада», пусть и не во множестве экземпляров, но тоже сподобилась подобного финала. Я попытался представить, сколько же было затрачено времени, руды, интеллектуальной энергии, каучука, терпения, нефти, пота, сколько было мозолей и ссадин на руках человеческих, чтобы создать всю эту бездну железных, ныне бездыханных существ. И у меня ничего не вышло…
Собор св. Павла, мелькнувший на пути к центру Рима, еще больше запутал мои несвоевременные размышления.
* * *
Лет десять — пятнадцать назад какие-то странные типы интеллигентного вида целыми контейнерами вывозили из Вологды старинную мебель, книги и утварь. Такие же, только менее интеллигентные, ходили по деревням, проникали в нежилые дома, обдирали киоты и даже силой отнимали иконы у одиноких старух. Не будем подсчитывать, сколько этих икон перекочевало ныне на Запад. Помню, пожилая женщина, вологодская посредница этих «искусствоведов», предложила мне старую керосиновую лампу, самовар и трехтомник энциклопедии Битнера. Эго были жалкие остатки того, что увозилось контейнерами и что не стали сплавлять из Вологды. Я купил трехтомник, предоставив лампу и самовар их дальнейшей судьбе. Изданная в 1909 году с множеством превосходных рисунков, энциклопедия была вполне уникальна, и я до сих пор удивляюсь, почему трехтомник не угодил в руки заезжего книжного спекулянта. Перед отъездом в Италию я открыл страницу с терминами на букву «Р». О Риме сообщалось: «Город открыл свои двери всяким беглецам, и вскоре благодаря успешным войнам Рим присоединил к своим владениям окрестные латинские города».