В. Белов - РАЗДУМЬЯ НА РОДИНЕ
Никто и ничто не сопротивляется так яростно регламенту и стандарту, как язык. Твердыни рационализма во прах рассыпаются перед ним, сам он легко и непринужденно ускальзывает из многих хитроумных ловушек, ставит в тупик недоброжелателей, ёрничает, добродушно прощает наши ошибки, удивляет и наставляет. Интересно проследить хотя бы за тем, как он обкатывает, приручает иноязычную лексику. Ясно, что в этом деле язык блюдет прежде всего свою независимость, исполняет свою прихотливость и поступает совсем не по правилам. Коренной (матерый, как говорят в Поморье) язык, приручая норовистую иностранную лексику, не очень-то с ней церемонится. При этом серьезные понятия нередко лишаются своей серьезности. Народ как бы сдирает с них покров рациональности: так, франкмасоны становятся обычными фармазонами, а грозный Ассурбанапал превращается в санапала, мелкого хулигана. Не знаю, как в других языках, но в русском насмешка ожидает все неудобоваримое, все непригодное его духу или не желающее приспосабливаться к новой среде. По-видимому, одомашнивание чужих слов связано больше с фонетикой, чем с морфологией. Удобство произношения необходимо в первую голову для напевности и ритмичности языка. Может ли иноязычное слово не считаться с этой необходимостью? Конечно, не может. Если же оно проявляет упрямство, язык немедля выталкивает его из своей среды либо осмеивает. При этом степень строптивости всегда соответствует силе насмешки. Не так ли произошло чуть не со всеми немецкими выражениями, которые, нередко против их воли, за уши втаскивал в русский язык царь Петр? Уж если язык и заимствует, то заимствует сам, без насилия и подсказок, хотя бы и императорских. Кстати, Петр великолепно знал коренной русский язык. Сила и образность народного слова чувствуется во всех его реляциях и указах. Но очень своеобразное, если не сказать юмористическое, звучание приобретают эти указы, когда их автор не в меру использует иностранную лексику. «…Дабы не чинили мину под фортецию правды» — такими словами заканчивается указ об ответственности неправедных судей и волокитчиков. В другом указе речь о женах и дочерях российских, на ассамблеях не знающих политесу, о недорослях, которых надо вылавливать и бить кнутом, пока «от их гишпанских штанов зело препохабный вид не останется» и т. д.
Русский язык в своей определенности по отношению к словам-пижонам, к словам-стилягам и в наше время не уступает Петру. Одна курортная дама с особым удовольствием произносит слово эспандер. Но когда при ней кто-то использовал слово пришпандорил, она с возмущением отвернулась. Слово прозвучало для нее явным неологизмом, да еще и вульгарным. Но… дама права. С какой бы, спрашивается, стати? Ведь если рассуждать здраво, то эспандер, и шпандырь имеют в языке одинаковые права, поскольку оба произошли от одного корня (лат. expando — растягиваю, нем spannen — натягивать, напрягать). Так относительно иностранных слов русский язык не теряет своей всегдашней способности. Такие его свойства не всегда нравятся иным институтам и академиям. Вот почтенный, широко известный автор вздумал объяснять своим читателям русское слово богадельня, утверждая, что образовалось оно из двух слов: благо и деяние. Благозвучие, дескать, оказалось сильнее смысловой правильности, и народ заменил благо на бога. Никто даже и не пытался оспаривать мнение знатока. Русский язык скромно позволил укорениться и этому мнению, думай, мол, как хочешь, мне не жалко. Но тот же язык родил и убийственную проницательность А. С. Пушкина, который говорил, что слово богадельня образовалось от «бога для».
Да, это действительно так: обычная наша грамотность зачастую далеко не блестяща, в то же время во имя нее, во имя грамотности, мы запросто обедняем русский язык, усекаем его образные возможности, сводим его грандиозные запасы к полутора тысячам газетных слов. Уж не только слова, но и сами способы словообразования — пусть и не гласно — объявляются устарелыми либо архаичными, не имеющими права на самостоятельное существование. Так произошло, к примеру, с частицей (или приставкой) су — очень древней и очень емкой.
Прекрасными существительными на па тоже мало кто пользуется: паужна, павечерь, пачеси, паузок, падчерица, пасынок. Такие слова, за исключением, может быть, паводка, считаются в литературном языке пасынками…
Иные языковеды, вернее, языкоеды готовы хоть сегодня заменить половину основного словарного фонда иноязычной лексикой. Подобно экономистам, которые еще не так давно объявляли неперспективными тысячи существующих сел и деревень, эти языковеды объявляют неперспективными тысячи слов. Сам язык покамест сопротивляется такому насилию. Но стоит ли нам-то гордиться своим бездействием? К несчастью, множество так называемых неперспективных сел и впрямь вскоре оказались такими, поскольку после бюрократической акции сразу же начались практические действия: были случаи, когда отключалось электричество, специально не ремонтировались мосты через речку или закрывались медпункты и школы. Да и кому охота быть «неперспективным», если даже и медпункт, и школа, и торговая точка все-таки действуют?
Не буду приводить многочисленных примеров шельмования слов живых, не собиравшихся отмирать, готовых жить долго и весело. Кстати, они так и делают несмотря на запреты.
Язык, как и любой живой организм, не безграничен и своей возможности самоочищаться, самообновляться и самовозрождаться. Есть и пределы его терпению. Говоря об этом, нельзя представлять дело так, что, мол, национальные языки антагонистичны по своей сути, что между ними идет яростная борьба за выживание. Подобные рассуждения насквозь лживы и демагогичны. Живые национальные языки никогда не мешали друг другу, наоборот, они помогали друг другу и друг друга утверждали. И страдали они не меньше, чем люди и нации, на них говорящие, когда эти люди и нации вступали в антагонистические отношения друг с другом. Ни один язык ничего не выигрывал от племенного или расового антагонизма, национальному языку всегда необходим прежде всего мир между народами.
От чего же зависит самосохранение, самообновление и самоочищение национального языка? Мне кажется, что от самого общества, от его нравственного состояния. Красота и разнообразие человеческих отношений влекут за собой те же самые свойства и в языке. Малейшая фальшь в поведении сразу сказывается в языке. Чем глубокомысленнее стремится быть просвещенное невежество, тем смешнее оно выглядит, чем человек хитрее во имя своих корыстных целей, тем фальшивее становятся его слова и манера общения. Наоборот, честный и смелый человек может говорить открыто, распахнуто, и тогда язык его становится сильным, ясным, а иногда и образным. Последнее, впрочем, зависит еще и от природного дара…
Легко сказать — возразит иной читатель — быть смелым и честным! Не каждому-то дано быть смелым и честным…
Действительно, возможности в этом деле разные у разных людей. Но ведь если заглушить совесть и не стремиться к идеалу и совершенству, теряются и самые малые возможности. А если стремиться, да еще всею душой, то появляются новые, даже большие возможности, причем весьма неожиданно. Что может быть прекрасней таких неожиданностей?
1983
ДВАЖДЫ В ГОДУ — ВЕСНА…
Мое первое приобщение к истории и культуре древнего мира было весьма несчастливым. Конечно, ощущение несчастья пришло только теперь, спустя тридцать семь лет. Тогда же, в первой половине, в середине да и в конце сороковых, будучи голодными и полураздетыми, мы и не подозревали о несчастьях подобного толка. Можно ли говорить об этом во множественном числе? Почти все мои школьные сверстники, словно бы подражая отцам и старшим братьям, не дожили до своего даже сорокалетнего рубежа.)
Историю древнего мира вела у нас сама директор (или директриса?) Ф. П. Замыслова. Была она очень высокая, неуклюжая, ходила с какой-то странной мужской перевалочкой. Стриглась под польку, но гребенка постоянно торчала над ее белым детским затылочком, круглые добрые глаза очень не соответствовали головному убору — не бабьему платку и не дамской шляпке, нет. Она носила какую-то шапку, что-то среднее между монашеской камилавкой и солдатской папахой. Почему в 1944 году она учила нас именно древней истории? Все просто. В 20-е и даже еще раньше, вместе с другими явлениями кооперативного движения, во множестве появились эти поистине ренессансные типы, которые умели работать всюду, куда бы их ни поставили. Причем и работали вовсе не плохо. (Кооператор тогдашних времен считал торговлю делом попутным, главным для него было просветительство, культурное и экономическое.) Фауста Парменовна как раз и была из этого почти исчезнувшего к началу войны кооперативного племени. Она одинаково добросовестно трудилась и директором школы, и директором маслозавода, и председателем сельпо, и секретарем сельсовета. Преподавая нам историю Эллады и Древнего Рима, она мелким, ровным, изящным почерком переписывала в общую тетрадь страницы из учебника, пропуская места, набранные петитом. На уроке она с той же тщательностью зачитывала эти записи нам. (Для меня это обстоятельство стало главной причиной пожизненного отвращения ко всякому конспектированию.) Запомнилось: Фауста Парменовна почему-то с особым удовольствием пользовалась словом изящный. Она произносила его с твердым разделением, получалось изъяшный. До войны на Севере пекли пироги не только из пшеничной муки, но и из яшной (ячневой), и я помню, как всегда при этом слове во рту скапливалась слюна…