В. Белов - РАЗДУМЬЯ НА РОДИНЕ
В самом деле, возьмем любую отрасль хозяйственной или культурной деятельности. Ну, хотя б медицину. Понятно, что медикам необходима латынь для сохранения профессиональных тайн (что, впрочем, тоже весьма спорно). Но зачем же уж так демонстративно брезговать русскими словами, зачем заменять уж все-то подряд? Вот несколько примеров: потеря памяти — амнезия, взаимосвязь — корреляция, переходный возраст — пубертатный возраст, потливость — гипергидроз и т. д. «Ожидаемые в ближайшие сутки падение атмосферного давления и некоторое повышение температуры воздуха снизят вероятность развития метеопатических реакций спастического характера», — без тени смущения сообщает газета «Вечерняя Москва» миллионам своих читателей. Здесь сам тираж и популярность «Вечерки» как бы даже не допускают того, ч го далеко не все знают, что такое «метеопатические реакции спастического характера».
Хорошо, оставим медицину в покое. Качнемся, как говорится, в другое место. Хотя бы и в сельское хозяйство. Здесь даже навоз переименован в органику Календарный день, фуражная корова так и мелькают в районных и областных газетах. Что ни скотный двор, то и комплекс. (Кстати, словечко это внедрилось в наш быт очень надежно. Комплексное изучение, комплексный подход, комплекс психологический, комплекс промышленный и т. д.) И такое «комплексование» повсюду. Особенно грешат этим делом спортивная среда и журналистика со всеми своими кураторами, юниорами и т. д. Прислушаемся хотя бы к такому удивительному заголовку, как «Телесериал о битве с фашизмом», сообщенному комментатором АПН. Конечно, подобное «обогащение» журналистской лексики не обогащает, а, скорее, обедняет родной язык. Вместе с ним и всю культуру.
Превосходный знаток русского языка, ныне покойный писатель Всеволод Никонорович Иванов сообщил мне однажды об одном уникальном исследовании, проведенном несколькими молодыми (теперь уж, вероятно, постаревшими) энтузиастами. Речь шла о языке наших газет. Было установлено, что журналисты страны на протяжении многих лет используют примерно полторы тысячи слов. Всего полторы из двухсот двадцати тысяч, записанных в далевском словаре! При этом надо учитывать то обстоятельство, что даже этот словарь не исчерпывает всего русского языка, — как бы ни был велик подвиг Даля, это все-таки труд одного человека, и, конечно же, за пределами этого, пусть необъятного и гигантского, но одиночного труда осталось множество незаписанных слов. С другой стороны, в указанное число (тысяча пятьсот газетных слов) входят и все эти мертворожденные «телесериалы», следовательно, подлинный словарь русской журналистики сужен до крайности.
Пусть так, но по чьей же вине? — спросит читатель. Да по нашей общей! Надо удерживаться от искушения свалить всю вину на тех академиков и профессоров, которые орфографию называли молохом, а лучшие коренные слова относят к разряду устаревших, областнических, разговорных, то есть не общелитературных. Оставим в покое этих довольно редких сп-ециалистов, взглянем всяк на себя.
Ясно, что социальные сдвиги, общественные условия сильнейшим образом взаимосвязаны с переменами в языке. Скопление людей в больших городах уравнивает быт миллионов, стирает даже национальные различия. Одинаковые дома, однообразная мебель, еда, одежда, определенный набор способов общения, заблаговременное планирование поведения — все это заставляет и говорить одинаково. То есть стерто, безобразно. Стандарт, очень полезный в технике, губителен для искусства и языка, вообще для духовной культуры. Только значит ли это, что положение безвыходное? Вовсе нет. Ведь нельзя же всю жизнь идти на поводу у так называемого технического прогресса. Человек может и должен (перефразируем печально известное выражение) противопоставить железной организации непостоянство… природы. Природы языка, разумеется, а не того, о чем говорится в метеосводках. Богатый, не штампованный, живой, а не мертвый, не вымученный, разговорный язык — главный признак духовно полноценной личности. Гордиться тем, что не можешь (не умеешь) интересно (образно) разговаривать, — все равно что гордиться врожденным либо приобретенным физическим недостатком. Но я вовсе не призываю всю жизнь казниться и заниматься самобичеванием, если что-то не получается. Мало ли у кого что не получается? Более того, болезненное стремление во что бы то ни стало выглядеть в разговоре необычным как раз и приводит к вычурной неестественности, вызывая насмешку окружающих.
Язык открывает свои чертоги и кладовые только людям с раскрытой душой, тем, у кого сердце не зачерствело в однообразии покоя или борьбы, кто искренен не только с другими, но и с самим собою… Образ никогда не уживается с обманом, новизна с фальшью. Давайте поразмышляем: много ли нужно проницательности, чтобы почувствовать фальшь в словах собеседника? Неискренность ощущают даже некоторые домашние животные… В какие бы изысканные одежды она ни рядилась, все равно заметна. Словесный штамп — родимый ее сынок — выдает ее с головою. «Я дико извиняюсь», — говорят вам, но вы не верите таким извинениям. А чего стоит этот северный шелк, когда говорят о льне? Или второй хлеб, когда подразумевают картошку… Сам способ сравнения (крыжовник — северный виноград, лес — зеленое, нефть — черное золото) превратился в штамп, ведь шелк — это шелк, а не лен, а крыжовник — это крыжовник, и при чем тут виноград — непонятно. И то и другое по-своему хорошо. Говорить о картофеле как о втором хлебе тоже будет невпопад, поскольку становится как-то обидно. Обидно, с одной стороны, за хлеб, с другой — за картошку.
Недолговечный образ, не очень удачное выражение с претензией на необычность превращаются в штамп после двухкратного пользования, тогда как по-настоящему образные выражения не боятся многократных использований, превращаясь при этом в пословицы, поговорки, известные присловья.
Штампами грешит не только журналистика, но и литература. Приведу несколько примеров. Возьмем слово заскорузлый. Признаюсь, что оно мне неприятно: уж слишком часто мелькает в романах, повестях и даже в критических статьях. И винить некого, мы сами тут виноваты. Ошибка или промах писателя нередко превращается в ошибку всеобщую. Большой тираж словно бы дает право гражданства тому или другому неверному выражению, делает его равноправным. Мне кажется, что именно так обстоят дела со словом… ну хотя б товарняк. Ведь грузовой поезд, с тех пор как в России были построены железные дороги, всегда назывался товарником. Кто-то из писателей, а может, вагонных осмотрщиков ненароком спутал однажды товарник с порожняком, и пошел товарняк гулять по всем повестям и романам, никто не включил ему красный свет… Вполне допустимо, что слово исказилось под влиянием блатного «ништяк», но не будем об этом гадать. Не знаю кто виноват, поэт или переводчик, но «белые журавли» в известной песне тоже вот-вот окончательно утвердятся в русском языке, хотя сами-то журавли всегда были серыми, не только на болотах, но и в народных песнях и сказках. Белыми были гуси. И если поэт сделал журавлей белыми намеренно, то при таких условиях подобная образность тоже не очень уместна.
Никто и ничто не сопротивляется так яростно регламенту и стандарту, как язык. Твердыни рационализма во прах рассыпаются перед ним, сам он легко и непринужденно ускальзывает из многих хитроумных ловушек, ставит в тупик недоброжелателей, ёрничает, добродушно прощает наши ошибки, удивляет и наставляет. Интересно проследить хотя бы за тем, как он обкатывает, приручает иноязычную лексику. Ясно, что в этом деле язык блюдет прежде всего свою независимость, исполняет свою прихотливость и поступает совсем не по правилам. Коренной (матерый, как говорят в Поморье) язык, приручая норовистую иностранную лексику, не очень-то с ней церемонится. При этом серьезные понятия нередко лишаются своей серьезности. Народ как бы сдирает с них покров рациональности: так, франкмасоны становятся обычными фармазонами, а грозный Ассурбанапал превращается в санапала, мелкого хулигана. Не знаю, как в других языках, но в русском насмешка ожидает все неудобоваримое, все непригодное его духу или не желающее приспосабливаться к новой среде. По-видимому, одомашнивание чужих слов связано больше с фонетикой, чем с морфологией. Удобство произношения необходимо в первую голову для напевности и ритмичности языка. Может ли иноязычное слово не считаться с этой необходимостью? Конечно, не может. Если же оно проявляет упрямство, язык немедля выталкивает его из своей среды либо осмеивает. При этом степень строптивости всегда соответствует силе насмешки. Не так ли произошло чуть не со всеми немецкими выражениями, которые, нередко против их воли, за уши втаскивал в русский язык царь Петр? Уж если язык и заимствует, то заимствует сам, без насилия и подсказок, хотя бы и императорских. Кстати, Петр великолепно знал коренной русский язык. Сила и образность народного слова чувствуется во всех его реляциях и указах. Но очень своеобразное, если не сказать юмористическое, звучание приобретают эти указы, когда их автор не в меру использует иностранную лексику. «…Дабы не чинили мину под фортецию правды» — такими словами заканчивается указ об ответственности неправедных судей и волокитчиков. В другом указе речь о женах и дочерях российских, на ассамблеях не знающих политесу, о недорослях, которых надо вылавливать и бить кнутом, пока «от их гишпанских штанов зело препохабный вид не останется» и т. д.