Олег Михайлов - Куприн
— Презирает меня кот, — жаловался Куприн. — Презирает. А почему, не знаю. Должно быть, за невезенье!
Ю-ю был настоящим тираном в семье. Он разгуливал по столу во время обеда, норовя лизнуть со всех тарелок, а хозяин не мог найти в себе решимости прогнать его. Этому хитрому и жестокому зверю-красавцу изрядно повыщипал хвост ещё более свирепый рыжеволосый крестник Бунина, сын поэта Бальмонта.
Детей и зверей Куприн обожал — свидетельство души доброй и счастливой. Дети его никогда не утомляли, и он не терялся в присутствии даже самых капризных. С мальчиками принимал особый тон — юмористический, приятельский, слегка задирающий, на что они отзывались мгновенно и с азартом.
— Вот моё последнее произведение, — со слабой улыбкой сказал Куприн, осторожно вытаскивая из-под спящего Ю-ю листок с рисунком: — Посвящается моей маленькой соседке, дочке русского шофёра...
Произведение называлось «Девочка и собачка. Драма в одном действии и одной картине». В книжной неровной виньеточной рамке была нарисована девочка с большим бантом и собака. Под заглавием значилось:
«Действующие лица:
Девочка.
Собачка».
Дальше шло:
«Действие 2-е (и последнее).
Картина 1-я (и последняя).
Явление 1-е (и последнее).
Девочка.
— Собачка, собачка, куда ты бежишь?
Собачка.
— Куда я бежу — никому не скажу.
Занавес».
От острой жалости, охватившей его, Седых не мог ничего сказать. Автор «Поединка» и «Ямы» теперь был в состоянии писать только шутливые мелочи.
Провожая Седых, Куприн неизменно сворачивал на улицу Доктора Бланшара, в знакомое бистро. Он шагал мелкими быстрыми шажками, осунувшийся, измождённый, в криво надетой шляпе, но узкие глаза его по-прежнему улыбались.
— Ничего не пойму. Всё никак не получается из меня старик!
С ним приветливо здоровались встречные — садовник Анри, которого он упрямо называл Пьером, консьержка, капрал-квартальный, компания подгулявших рабочих:
— О, papa Couprine! Папаша Куприн!
И каждый раз, приподняв свою мятую шляпу, Куприн отвечал на немыслимом французском языке:
— Бон суар, месье! Же ву при, мадам!
Бистро было маленькое, с цинковой стойкой, за которой возвышалась хозяйка — парижская матрона в четыре обхвата. Куприн галантно целовал ей ручку и пытался сказать какой-то комплимент на своём необыкновенном и живописном французском языке. Но она понимала посетителя по-своему. На столе тотчас же появлялись две внушительного размера рюмки с кальвадосом, желтоватой нормандской водкой.
В бистро заглядывали каменщики в белых фартуках, перепачканные мелом маляры — народ мастеровой, большой любитель поговорить. Куприна здесь все знали, запросто называли «месье Александр». Хозяйка следила за рюмками и вовремя наливала по второй. От второй рюмки Куприн быстро хмелел.
— Хватит, Сюзинка будет сердиться, — говорил он.
Они шли осенним Парижем, пустынным бульваром с облетающими каштанами. Куприн рассказывал — тихо и доверчиво:
— Сюда, в это бистро, я прихожу каждое 13 января, в наш Новый год... И за рюмкой кальвадоса сочиняю нежное послание одной очаровательной девушке, которую как-то увидел на благотворительном балу. Вы спросите — зачем? А ни зачем — как писал когда-то письма Вере Шеиной мой добрый и нежный Желтков в «Гранатовом браслете»... — И тем же тихим голосом, почти без интонации, начал читать:
«Ты смешон с седыми волосами...»
Что на это я могу сказать?
Что любовь и смерть владеют нами?
Что велений их не избежать?
Локтем опершись на подоконник,
Смотришь ты в душистый тёмный сад.
Да. Я видел: молод твой поклонник.
Строен он, и ловок, и богат.
Жизнью новой, светлой и пригожей,
Заживёшь в довольстве и любви,
Дочь родится на тебя похожей.
Не забудь же, в кумовья зови.
Твой двойник! Я чувствую заране —
Будет ласкова ко мне она.
В широте любовь не знает граней.
Сказано: «как смерть, она сильна».
И никто на свете не узнает,
Что годами, каждый час и миг,
От любви томится и страдает
Вежливый, внимательный старик.
Но когда потоком жгучей лавы
Путь твой перекроет гневный Рок,
Я охотно, только для забавы,
Беззаботно лягу поперёк...
«Сколько нерастраченной нежности в душе этого старого и больного человека!» — думал Седых, не решаясь нарушить молчание. Сам устыдившись своего порыва, своей пылкой исповеди, Куприн, сбивая паузу, воскликнул:
— А Париж? Ах, как прекрасен Париж!
Он нежно любил этот город и при почти полном незнании французского языка как-то ухитрялся понимать парижан, в особенности простых людей, к которым его всегда тянуло.
— А знаете? — сказал он почти со слезами на глазах: — Знаете, о чём я иногда думаю? Ведь я верю, что вернусь в Россию... И вот как-нибудь ночью в Москве проснусь и вспомню вдруг Париж, вот этот бульвар с его каштанами, осень, и так заноет душа от тоски по этому проклятому и любимому городу!..
С каждым визитом ощущал Седых, как слабеют силы Куприна. Резко усилился склероз, появилась мучительная болезнь — смещение сетчатой оболочки. Как-то они столкнулись на улице. Седых сам подошёл к нему, назвался.
— Возьмите меня под руку, — попросил Куприн. — Ходить прямо я ещё могу, а вот поворачивать — боюсь, не уверен. И зайдём, знаете, в лавочку к Суханычу...
— А вам можно, Александр Иванович? — осведомился Седых.
— Теперь всё можно! — махнул тот рукой.
Зашли в русскую лавочку. Куприн взял себе пирожок и слегка дрожащей рукой поднял ко рту и опрокинул рюмку водки.
Он долгим, немигающим взглядом поглядел на Седых и медленно, очень твёрдо сказал:
— Умирать нужно в России, дома. Так же, как лесной зверь, который уходит умирать в свою берлогу... Скрылись мы от дождя огненного, жизнь свою спасая. Ах! Есть люди, которые по глупости или от отчаяния утверждают, что и без родины можно или что родина там, где ты счастлив. Мне нельзя без России. Я дошёл до того, что не могу спокойно письма написать туда... Ком в горле!
В лавке было шумно, тесно. Приезжали закусить русские шофёры, толпились покупатели, и какая-то древняя старуха француженка с большим подозрением рассматривала через лорнетку непонятные ей пирожки. А хозяин, упитанный и краснощёкий, на смешанном французско-нижегородском языке говорил ей:
— Прене, мадам! Сэ бон!
Куприн поплёлся к себе домой. Просторное коричневое пальто, сбившееся набок. Седая бородёнка клином всклокочена. Выцветшая шляпа. К концу эмигрантской жизни он приобрёл вполне беженский вид.
Андрей Седых, кажется, догадывался о возможном возвращении Куприна на Родину.
11
Переговоры о возвращении велись уже давно — труд этот принял на себя художник Иван Яковлевич Билибин[81], сам в 1936 году выехавший в Москву. Старания его наконец увенчались успехом: автору «Поединка» и «Ямы» была обеспечена достойная встреча.
Подготовка к отъезду проходила в строжайшей тайне. Разрешение вернуться в Россию было получено через посла во Франции Потёмкина, все визы оформлены. Но надо было оплатить долги, продать библиотеку. О готовящемся возвращении на Родину знала только вдова поэта Саши Чёрного — Мария Ивановна. Остальным знакомым Елизавета Морицовна объясняла, что Куприн переезжает на юг Франции, где жизнь дешевле, а климат благоприятнее для здоровья Александра Ивановича.
Сам он мало что понимал. Как-то Унковский «выкрал» Куприна у Елизаветы Морицовны и привёл к себе. Александр Иванович много выпил. И, прощаясь, вдруг решительно шагнул на подоконник. Унковский едва успел схватить Куприна за плечи:
— Куда вы? Это же третий этаж. А дверь — там...
А вскоре, за ужином у Куприных, Елизавета Морицовна огорошила Унковского:
— Вы сегодня встречаетесь с Александром Ивановичем в последний раз...
— Как так?
— Мы уезжаем из Франции.
— Куда?
— В своё время вы узнаете. Но в утешение вам скажу, что скоро вы будете иметь возможность увидеть картину Александра Ивановича на Всемирной выставке...
Унковский знал, что Куприн увлекался живописью, конечно как любитель.
В тот 1937 год в Париже открывалась Всемирная выставка, постройка павильонов шла лихорадочными темпами.
— А в котором экспонируется полотно Александра Ивановича? Там же сотни павильонов!
— Вы очень любите Александра Ивановича. Так потрудитесь, попутешествуйте и найдёте. И это будет ваша последняя жертва.