Олег Михайлов - Куприн
Унковский подливал и подливал вина Куприну в стакан. Так были написаны «Воспоминания о Максиме Горьком», появившиеся в целом ряде иностранных изданий и имевшие злободневный успех.
И всё же Куприн неуклонно слабел.
В свои светлые промежутки он не раз прикидывался впавшим в детство, маскировался, чтобы иметь право резать правду в глаза тем людям, которых не уважал и презирал.
Но болен был уже тяжело.
— Забываю фамилии, хронологию, и часто отдельные слова выпадают из памяти, — жаловался он Унковскому. — Хочу сказать, а нужных слов не нахожу. Ужасно!.. Вот недавно забыл слово «лебедь» в басне Крылова «Лебедь, рак и щука». А отчётливо помню, как Тантал в аду стоял по пояс в воде, мучимый жестокой жаждой, и, когда хотел отпить, вода уходила под землю. И помню Сизифа, таскающего зря камень в гору, чтобы с ним полететь вниз. И бочку Данаид[78]... Всё это глупости! Никогда ни Сизифов, ни Танталов, ни Данаид не существовало, но «лебедь» не вздор, а чудесная птица...
Унковский с Куприным ужинали в библиотеке, попивая преприятное красное винцо. Прибежала большая ангорская кошка и прыгнула к Куприну на колени. Он стал её тормошить и гладить.
— У вас новая кошка? А где Ю-ю? — спросил Унковский.
— Лечится после операции. Плохо поправляется в провинциальном госпитале, — отвечал Александр Иванович.
Елизавета Морицовна стала делать Унковскому знаки глазами. Он понял и замолчал.
От Куприна тщательно скрывали смерть Ю-ю...
10
Куприн терял друзей.
Кажется, совсем недавно ходил он на репетицию весёлой комедии Алексея Толстого «Любовь — книга золотая», постановку которой на французском языке подготовил режиссёр Жан Копо в своём театре «Старая голубятня». Русский XVIII век, в причудливом смешении задубелого помещичьего самодурства и утончённой столичной галантности, ожил на парижской сцене. Репетиция шла в костюмах и с декорациями, сам Копо из партера своим мощным басом вносил поправки. Императрица Екатерина и её протеже юная княгиня очаровательно носили фижмы. Княжеский шут Решето, загримированный чуточку под автора, хохотал за кулисами подлинным толстовским смехом, единственным и великолепным. Декорации Сергея Судейкина[79] были, как всегда, прекрасны и исполнены весёлого фарса в русском национальном стиле.
8 марта 1922 года состоялась премьера, на которую собралась преимущественно русская публика — из «верхов» эмиграции, «блазированная», пресыщенная всеми зрелищами — от боя быков до фокстрота. Здесь каждый считал себя неопровержимой энциклопедией наук, искусств и специальных знаний и позволял себе снисходительно-высокомерные замечания. Куприн сердился, слушая реплики, будто в пьесе неточен русский помещичий быт, что непонятны характеры и психология, что пьеса, вообще говоря, безнравственна. И ещё многое в таком же роде.
Он решил откликнуться на постановку статьёй, защитить первородный талант Толстого от сытой глупости и рассказать о прелести самой пьесы. Прежде всего он отвёл несправедливые упрёки. «Но Толстой, — отмечал Куприн, — совсем и не думал писать ни бытовой комедии, ни исторических картин, ни психологической пьесы. Он, этот лукавый богатырь Алёша Попович, умно обошёл со свойственным ему верным инстинктом такта все неимоверные трудности, которые ему предстояли бы, если бы он решил всерьёз зачерпнуть нравы, язык и чувства тогдашней эпохи. Он написал самую лёгкую, самую беззаботную пьеску, одинаково приятную, занимательную и весёлую как в чтении, так и на сцене... В весёлую, шумную, пёструю комедию Екатерина одна вносит мимолётную, лёгкую печаль, дающую под конец всей пьесы какой-то едва уловимый, прелестный, горьковатый аромат».
Через год с небольшим Алексей Толстой вернулся в Советскую Россию. Куприн слышал, что его талант на Родине расцвёл и заиграл новыми красками. Не в «Старой голубятне», а во Второй студии Московского Художественного театра на родном русском языке шла теперь комедия «Любовь — книга золотая».
Долгая дружба связывала Куприна с поэтом-сатириком Сашей Чёрным.
Он следил за его первыми шагами в литературе, радовался его успехам ещё в далёкие 1910-е годы. «Величайшей заслугой «Сатирикона», — вспоминал Куприн, — было привлечение Саши Чёрного в редакционную семью. Вот где талантливый, но ещё застенчивый новичок из Волынской газеты приобрёл в несколько недель и громадную аудиторию, и широкий размах в творчестве, и благородное признание публики, всегда руководимой своим безошибочным инстинктом и своим верным вкусом. Она с бережной любовью поняла, что в её душевный обиход вошёл милый поэт, совсем своеобразный, полный доброго восхищения жизнью, людьми, травами и животными, тот ласковый и скромный рыцарь, в щите которого, заменяя герольда, смеётся юмор и сверкает капелька слёзы. И дружески интимной, точно родной, стала сразу читателям его простая подпись под прелестными юморесками — Саша Чёрный...»
В свой черёд поэт благоговел перед Куприным. Он описал шумную и гостеприимную гатчинскую жизнь «зелёного домика» в стихотворении «Пасха в Гатчине»:
Из мглы всплывает ярко
Далёкая весна:
Тишь гатчинского парка
И домик Куприна.
Пасхальная неделя,
Беспечных дней кольцо,
Зелёный пух апреля,
Скрипучее крыльцо...
Нас встретил дом уютом
Весёлых голосов
И пушечным салютом
Двух сенбернарских псов.
Хозяин в тюбетейке,
Приземистый, как дуб,
Подводит нас к индейке,
Склонившей набок чуб...
В далёком мареве растаяли незабвенные времена гатчинского веселья. Саша Чёрный в 1919 году очутился в Ковно, в Литве, потом уехал в Берлин, где сотрудничал в журнале «Жар-птица». Когда же он в 1924 году появился в Париже, то Куприн внутренне ахнул: время — неумолимый парикмахер. В Петербурге Куприн дружил с настоящим брюнетом с блестящими чёрными непослушными волосами, а теперь перед ним стоял воистину Саша Белый, украшенный серебряной сединой. Он тогда сказал Куприну с покорной улыбкой:
— Какой же я теперь Саша Чёрный? Придётся себя называть поневоле уже не Сашей, а Александром Чёрным...
В 1924 году, когда в Париже отмечалось тридцатипятилетие творчества Куприна, Саша Чёрный откликнулся на юбилей проникновенным словом:
«...Александр Иванович Куприн — одно из самых близких и дорогих нам имён в современной русской литературе. Меняются литературные течения, ветшают формы; исканий и теорий неизмеримо больше, чем достижений, но простота, глубина и ясность, которыми дышат все художественные страницы Куприна, давно поставили его за пределы капризной моды и отвели ему прочное, излюбленное место в сознании не нуждающихся в проводниках читателей. Ибо нет в искусстве более трудного и высокого строя... Дорог нам, и с каждым днём всё дороже, и самый мир купринской музы».
И вот из Прованса пришла по телеграфу неожиданная и горькая весть: «5 августа 1932 года Саша Чёрный скоропостижно скончался...»
Тёплая дружба возникла у Куприна с первых же лет эмиграции с Константином Бальмонтом; в России они едва знали друг друга: один — убеждённый реалист, другой — вождь символизма, далёкого и чуждого Куприну. Их сблизила жесточайшая тоска по Родине, любовь к России, которой они дышали и жили. Это чувство переполняло письма Бальмонта из-за границы жене Е.А. Андреевой, единственной женщине, которую он любил всю жизнь: «В Москву мне хочется всегда, а днями так это бывает, что я лежу угрюмый целый день, молча курю, думаю о России, о великой радости слышать везде Русский язык, о том, что я Русский, я всё-таки не гражданин вселенной и уж меньше всего гражданин старенькой, скучненькой, серенькой Европы...» (письмо от 12 марта 1923 года).
Символом России, её воплощением был и оставался для Бальмонта Куприн и его глубоко национальное творчество, первородный русский талант. Именно таким возникает образ Куприна в посвящённых ему бальмонтовских стихах:
Если зимний день тягучий
Заменила нам весна,
Почитай на этот случай
Две страницы Куприна...
Здесь, в чужбинных днях, в Париже,
Затомлюсь, что я один,
И Россию чуять ближе
Мне всегда даёт Куприн...
Так в России звук случайный,
Шорох травки, гул вершин
Той же манит сердце тайной,
Что несёт в себе Куприн.
Это — мудрость верной силы,
В самой буре — тишина...
Ты — родной и всем нам милый,
Все мы любим Куприна.
Но и как человек, и как поэт Бальмонт на чужбине медленно и неуклонно деградировал, живя на случайные подачки. В 1932 году его постигла последняя и непоправимая беда — первые признаки душевной болезни. Он ушёл от Куприна в безотрадный мир больниц и убежищ, испытывая притеснения и настоящую нищету.