Роберт Уоррен - Потоп
Что ж, всерьёз пить он уже бросил. И за это, пожалуй, спасибо. Сделать нокаут Джону Ячменное Зерно кое-чего стоит. Сейчас, в данную минуту, он наверняка трезв, достаточно трезв, чтобы не питать иллюзий, будто его ловкие пальцы распутывают неразбериху воспоминаний.
Если бы только он не проезжал мимо того мотеля! Нет, дело не в мотеле. Не будь мотеля, но останься то самое место таким, как было, без перемен — тот же распушённый кедрачами пригорок; большой платан на положенном ему месте; нехоженый мятлик в небольшой долине, где всё и произошло; вода, булькающая по камню, — нет, тогда могло быть ещё хуже. Да, мотель, можно сказать, даже облегчил дело. Мотель — это просто здорово! Он даже проделает такой опыт: пойдёт в этот мотель с какой-нибудь дамочкой. Дамочкой весьма лёгкого поведения, чем легче — тем лучше. Как говорится, положим прошлое на обе лопатки.
Кого мы положим?
Опасная вещь язык — получился каламбур. И не очень удачный, решил он. Совсем нет.
Он мысленно стал сочинять вирши:
Жил на Побережье парень молодой…
И подумал, что не так уж он и молод. Но «средних лет» не ложилось в размер. Настолько его научили в Дартхерсте разбираться в поэзии. К тому же он не чувствовал себя пожилым. Да он пожилым и не был.
Чёрт, — подумал он. — А может, уже и пожилой. Или почти пожилой.
Может, и пожилой, — думал он. — И чёрт с ним!
Он переделал строку:
Жил на Побережье парень пожилой
И проститься с прошлым прибыл он домой.
На этом заело. Он никогда в своей жизни не писал стишков, и с чего бы писать их сейчас? Да и невесёлое это дело. И вообще, ничего нет весёлого. Солнце, склоняясь к закату, било ему в глаза. Он протянул руку и опустил козырёк.
Он подумал с мрачным самодовольством, что вот уже больше трёх недель как он вернулся в Фидлерсборо и ничто его не трогает. Даже то, что он так много бывает с сестрой. Даже то, что живёт в доме, где давно, до того, как всё это произошло, они жили с Летицией. Даже когда входит в ту самую комнату.
А когда он ходит по улице и что-нибудь вспоминает, ему кажется, что он читает книгу. Наверное, это полезно в его профессии. Даёшь волю мыслям, и всё само входит в голову. А потом войдёт в сценарий. Кое-что уже начинает складываться. Рука мастера.
В конце концов за двадцать пять лет можно кое-чему научиться, если ты написал книгу и половину другой (и совсем неплохой, если бы её всё-таки кончить), удостоился пяти больших статей, премии киносценаристов, двух «Оскаров», имел семнадцать поставленных сценариев и двух жён.
Дорога сворачивала налево, к югу. Козырёк вдруг перестал защищать от солнца — яркие лучи били поверх цепи холмов прямо в глаза. Он пошарил на коленях, отыскивая тёмные очки, купленные задорого в Биверли-хиллз — за двадцать один с половиной доллар, обещали гасить любой закатный луч с Тихого океана.
Щурясь на дорогу, он надел очки.
Освещение над Теннесси сразу изменилось. Последнее золото апрельской листвы исчезло с холмов. Кедры казались совсем чёрными. Очертания предметов стали более чёткими, но уже другими. Потемнело не в предвестии бури, потому что туч не было. И не от наступления сумерек — солнце стояло ещё высоко. Солнце горело багрянцем высоко над грядой холмов. Это было похоже на смерть солнца. Солнце умирало.
Нет, световая волна, которая принесла это известие, отошла от источника света много лет назад. Новость, таким образом, устарела. Словно «Тайм» минувшей недели. По существу, солнце давно было мертво.
Оно было мертво, и там, вдали, в пустоте, висела груда пепла, из которой то и дело мертвенно, похабно вырывались газы, выбрасывая пепел, а пепел потом падал обратно, и темнота уже захлёстывала световые годы, которые несли людям тревожную весть. Люди же пока ничего не знали.
Они только догадывались о природе той вести, которая услужливо и бесчеловечно им посылалась.
И тут — какая глупость! — он вспомнил. Солнце вовсе не было так далеко. До него было всего каких-нибудь девяносто миллионов миль. Вот от молодости было уже несколько световых лет. И она была мертва.
Он снял очки. Землю снова залило светом. Солнце ещё не умерло.
На минуту он забыл, что он не один. Не один в Теннесси. Но он не смотрел на своего молчаливого пассажира. Упорно не смотрел.
Дорога снова побежала влево, к югу. Вот оно, то самое место. Эта мысль взорвалась в голове, словно куропатка вспорхнула из зарослей ежевики.
Она обернулась. Она поворачивается ко мне лицом.
Она слегка склонила голову и обернулась к нему лицом, так что рыжие волосы, ровно подстриженные, как у пажа, лоснясь, свесились набок. Одна прядь легла на левую щёку. Большие рыжевато-карие глаза сияли. Голова была опущена; теперь она могла поглядеть на него снизу вверх и улыбнуться. Улыбка была застенчивая, невинная, печальная и нечаянная, как сон.
Она сказала:
— Я к тебе и теперь хорошо отношусь, Бред.
Он вцепился в руль трёхлетнего «доджа» и уставился на дорогу. Машина тряслась по разбитому асфальту. Это была часть дороги в глубинке, которую жульё из администрации покрыло асфальтом ещё до кризиса, но чёрт бы побрал эту дорогу, и кризис ей не помог. Однако, надо надеяться, они доберутся до вокзала в Нашвилле вовремя.
— Ты не против? — спросила она робко. — Ты не против, что я к тебе всё равно хорошо отношусь?
— По-моему, мы уже всё порешили. По-моему, мы уже на всём поставили крест, — сказал он сухо и отчуждённо.
Он гордился, что может говорить таким тоном. Правда, он ровно ничего и не чувствовал. Теперь уже ничего. Только какое-то напряжение. Когда он посадит её на поезд в Мемфис, у него освободится весь остаток дня. Что бы ему сделать, чтобы снять напряжение?
Он вдруг сообразил, что как-то об этом не подумал. А теперь подумал об этом остатке дня, переходившего в длинные тени над равнинами Западного Теннесси, пока поезд ползёт в Мемфис навстречу этим теням. Он подумал о том, как она будет сидеть одна в унылой, жеманной роскоши вагона-ресторана, прилежно изучая меню, нагнётся над карточкой и сведёт брови на по-детски гладком лбу. Она, сказал он себе, становится близорукой. Пора завести очки.
Он вдруг услышал её голос, словно донёсшийся издалека.
— Да, — произнесла она всё тем же робким тоном, — всё уже решено.
Чёрта лысого! День-то ещё впереди. Он думал о том, как он в одиночестве проведёт этот день. День, который вытянется в долгие сумерки. А потом будет ночь.
Посадив её на поезд, он может позвонить кому-нибудь в Нашвилле. Может с кем-нибудь пообедать. С кем-нибудь напиться. Но звонить некому. Мальчишкам, которых он знал по начальной школе десять — двенадцать лет назад? Но половину из них он даже не помнит по фамилии.
Мысленно перед ним возникло чьё-то лицо — маловыразительное мальчишеское лицо, — но имени он припомнить не смог. А если бы и припомнил? Лицо ведь теперь другое.
И он подумал, вздрогнув, будто ступил босиком на пол первым холодным сентябрьским утром, что когда-нибудь вот так будет вспоминать и её лицо. О да, он вспомнит и как её звали, разве можно забыть такое нелепое имя — Летиция? И лицо её он не забудет. Но то лицо, которое он будет помнить, уже станет обманом. Если он встретит такую, в какую она превратится, на улице, со следами, которые оставили годы, он её не узнает.
А она продолжала что-то говорить.
— Я хочу запомнить, как нам было хорошо, — говорила она.
— Спасибо.
— А ты не хочешь запомнить, как нам было хорошо?
Он ничего не ответил, только смотрел вдаль на чёрную дорогу.
— Запомнить хорошее, я хочу сказать. Не то, что потом получилось.
— Я же говорю, что между нами всё решено.
— Да, — сказала она. — А теперь, когда всё решено, теперь мы можем успокоиться. Успокоиться, забыть всё, что произошло, зажмурить глаза и быть собой хотя бы напоследок.
Она ждала ответа.
Потом сказала:
— Разве ты не хочешь вспоминать нас такими, какие мы на самом деле?
— Господи Боже мой! — закричал он в припадке злости, словно нарыв прорвался у него в сердце. — Да не хочу я ни черта вспоминать!
Он уставился на разбитую дорогу. Он знал, что она сидит, покорно опустив плечи, склонив голову, и что рыжая прядь у неё свесилась набок, а она искоса на него поглядывает. Но смотреть на неё не стал.
Она вытянула левую руку и положила ладонь ему на колено.
Там, впереди, показался отвесный известковый утёс.
И сейчас, в этот миг, так же как много лет назад, он смотрел на этот известковый утёс, взметнувшийся над дорогой.
Глава четвёртая
Яша Джонс предпочёл бы, чтобы машина шла помедленнее. Он не смотрел на спидометр, потому что давно приучил себя этого не делать. Самодисциплина — великая вещь. Уж это он усвоил на войне. Она может подменить любую врождённую добродетель. Может заменить и радость, и горе. Может заменить всё, кроме сна.