Роберт Уоррен - Потоп
Глава четвёртая
Яша Джонс предпочёл бы, чтобы машина шла помедленнее. Он не смотрел на спидометр, потому что давно приучил себя этого не делать. Самодисциплина — великая вещь. Уж это он усвоил на войне. Она может подменить любую врождённую добродетель. Может заменить и радость, и горе. Может заменить всё, кроме сна.
Он смотрел на лицо сидевшего рядом. Оно было кругловатое, но ещё не заплыло жиром, мускулатура была видна. Да, решил он, хорошее лицо. Череп скорее круглый, тяжёлый, с редеющими, коротко подстриженными светлыми волосами; встречный ветер шевелил их прядки, как текучий ручей траву. На лице — здоровый загар, но Яша Джонс напомнил себе, что в Биверли-хиллз и Малибу даже самые болезненные лица покрыты здоровым загаром. Да, подумал он с юмором, и после смерти гробовщик придаст золотистый цвет загара лицу своего клиента. Даже лицу старого банковского служащего, который лет двадцать не был на солнце.
Здоровье и в смерти, — подумал он.
Но на здоровом загорелом лице спутника рот был словно обведён белым. Яша Джонс понял, что челюсти на этом лице крепко сжаты. Глаза уставились прямо вперёд на дорогу. Взгляд был бессмысленный, и Яшу охватил ужас: он решил, что его водитель в состоянии ступора.
Яша Джонс почувствовал, как его руки, лежавшие на коленях, покрылись холодным потом. Он незаметно пригнул пальцы к ладоням, чтобы проверить, не вспотели ли они. Но руки вспотели не оттого, что он вдруг заподозрил, будто его спутник впал в беспамятство. Они вспотели уже добрых полчаса назад.
О да, с этим тоже не могла справиться самодисциплина. По временам на ладонях начинал выступать пот. Пот знает своё время. Его появление нельзя ни предвидеть, ни предотвратить.
Он снова кинул взгляд на лицо спутника, на его глаза, потом полюбопытствовал, на что же они уставились. Они неподвижно смотрели на дорогу, которая набегала на них из-за выступа горного кряжа. И с новым приступом страха Яша Джонс представил себе, как эти сильные загорелые руки на руле не среагируют и будут так же безжизненно сжимать колесо, словно дорога и не думала сворачивать. И машина понесётся напрямик.
Но он заметил, что руки спутника легонько начали делать поворот.
Ужас, если это был ужас, прошёл. Яша Джонс лениво спросил себя, был ли то ужас. Он задавал себе этот вопрос и раньше, но никогда не находил ответа. Ужас так близок к радости, страдание к восторгу. Если они разобьются, что он, в сущности, почувствует?
Они сделали поворот.
Он поглядел на холмы и увидел белые проплешины мятлика, багрянец иудина дерева. И подумал: Холмы прекрасны. Он думал о том, как прекрасен мир, но всё ещё тайком прижимал средние пальцы к ладоням, проверяя, вспотели ли они. Он заставил себя выпрямить пальцы. Посмотрел, как они лежат у него на коленях. Почувствовав лёгкий поворот машины, поднял глаза. На них летела новая извилина дороги.
У извилины росло дерево.
Он подумал: Там всегда стоит дерево.
Тогда он сказал себе, что это безумие. Сколько раз причиной было не дерево. Он читает газеты, и очень редко виновато бывает дерево. Вот уже десять лет он не может отучиться от того, чтобы не пробегать газету в поисках той самой заметки, но обычно в газете говорится, что причиной было не дерево, а столб, или мост, или его опора, каменная стена, грузовик на дороге или эстакада. Но газета лгала, потому что, когда он читал газету, в его воображении всегда возникало дерево, эвкалипт — его ствол белел в темноте, высвеченный фарами.
Но вот в прошлом январе в газетной заметке действительно говорилось, что виной было дерево. И на первой полосе был снимок человека, с которым он сидел давно, в 1944 году, в маленькой комнате, — не очень крупного и не очень здорового человека, но с какой-то особой завершённой пластикой лица, уверенность, спокойную силу которого не могли подорвать ни явная болезнь, ни явная молодость, ни явное переутомление.
За столом их сидело трое: первый — тот, чьё лицо через столько лет вдруг посмотрело на Яшу с газетной страницы в Лос-Анджелесе; второй — француз с покалеченной правой рукой, подстриженными усиками, озабоченным немолодым лицом, несуразно, по-мальчишески кудрявыми золотыми волосами и чёткой военной выправкой, которого знали под прозвищем Mimile-le-frise[4], и он, Яша Джонс. Посреди голого дощатого стола стоял маленький радиоприёмник, с которого оба француза медленно и бережно потягивая сигареты, ни на миг не сводили глаз, как будто ждали, что он вот-вот двинется, совершит что-то важное. Из этого маленького ящичка на столе издалека, из Лондона, доносилось пение.
Яша Джонс не курил. Не смотрел он и на приёмник. Он уставился на оштукатуренную стену с пятнами сырости, возле которой на скамье сидела грузная фигура в синем комбинезоне механика: человек сидел, мрачно ссутулившись, зажав нетронутый стакан вина в тяжёлой руке. Яша Джонс старался не слушать радио. Он старался ни о чём себя не спрашивать, не думать, ничего не ждать.
С отрывистой, металлической резвостью голос пел из далёкого Лондона:
Без тебя жизнь, как кофе без сливок,
Без тебя жизнь, как кофе без са…
Музыка оборвалась на одной ноте, посреди слова, и другой голос с привычной, профессиональной властностью произнёс: «Мы прерываем передачу для важного сообщения. Небо на востоке ясное. Небо на востоке ясное. Всё».
Человек с подстриженными усиками и резкой повадкой военного вытянул вперёд левую, неповреждённую руку и коротким решительным жестом выключил радио.
— Bien, — сказал он, — Voilá le code[5].
Он встал и сдержанно протянул здоровую руку Яше Джонсу. Яша Джонс её пожал.
— Sans cette confirmation, — сказал он сухо, бесстрастно. — Çа n'aurait été drôle pour personne[6].
Другой француз, тот, чьё лицо потом появилось в газете Лос-Анджелеса, не сразу улыбнулся и сказал:
— Bon, et bien, maintenant on peut desserrer les fesses[7].
— Moi, — засмеялся Яша Джонс, — c'est moi qui peut desserrer les fesses[8].
— Et vous êtes de L'OSS? — осведомился тот, другой, деловито. — Affecté au «MI-SIX»[9].
— L'OSS — je ne comprend point — весело сказал Яша Джонс, чувствуя лёгкое головокружение, сознавая, что пошутил глупо. — Moi — je suis Monsieur Duval[10].
— Monsieur Duval? — раздумчиво сказал тот, что помоложе, разглядывая его и слегка улыбаясь. — Pas mal[11].
И Яша Джонс, сидя в той маленькой комнате, оглядел свою тёмную, поношенную, но приличную одежду, которая всеми своими дотошно продуманными деталями должна была способствовать его успеху, изображать старательного благопристойного petit fonctionnaire, petit avocat, pharmacien du village[12]. Он потрогал свой до безупречности убогий пиджак. Сейчас ему казалось, что это и вправду его пиджак.
— Depuis toujours j'ai eu la plus grande admiration pour Monsieur Duval. Toujours — c'est à dire depuis la premiére fois que j'ai fait sa connaissance — à l'ecole dans mon livre de lecture. C'était à Chicago[13].
— Vous étiez un bon élève, — сказал француз. — A Chicago[14].
— И в Париже, — добавил Яша Джонс и засмеялся. — В лицее. Три года.
Хмурый человек на скамье у стены в грязном комбинезоне механика, тот, кто привёл мсье Дюваля в эту комнату, вдруг выпрямился и сделал первый глоток из стакана, который сжимал в кулаке. И тут же сплюнул на пол.
Человек, чьё лицо — теперь уже лицо покойника — через столько лет посмотрело на него со страницы газеты Лос-Анджелеса, обернулся к тому, кто не стал пить вино.
— Mais non, mon ami, — сказал он спокойно и ухмыльнулся, — buvez. Il n'est pas fameux, mais que voulez-vous у faire[15].
Шестнадцать лет спустя, в январе прошлого года, подпись под фотографией в лос-анджелесской газете гласила:
Лауреат Нобелевской премии погиб в автомобильной катастрофе.
Вот там было дерево.
Видит Бог, на этот раз газета была права. Причиной всегда бывает дерево. Всегда бывает вспышка огня. Всегда раздаётся крик. Но так никогда и не узнаешь, что кричали.
Никогда не узнаешь, кричали до или после вспышки огня.
Впереди был ещё один поворот. Человек рядом сказал:
— Когда мы свернём, посмотрите налево.
Яша Джонс приготовился смотреть.
Они свернули, и перед ними открылась Счастливая Долина.
— Вот оно, новое Теннесси, — сказал человек рядом. — Вас, может, оно и не поразит, у вас ещё свежа в памяти вся пошлость Лос-Анджелеса космической эры и фантазии Диснейленда, но это максимум того, что может предложить наш отсталый штат, и не следует этим пробрасываться. С чего-то ведь надо начать. И вы не станете отрицать, что это шаг в нужном направлении. Люблю тебя, Америка. Лет двадцать назад я сломя голову понёсся в ближайший призывной пункт, где набирали во флот, и только что не обратился к япошкам с нижайшей просьбой поджарить мне задницу, потому что, видите ли, как и все прочие, горел желанием защищать конституционные свободы и право Теннесси возвести мотель «Семь гномов» в Счастливой Долине. И теперь я знаю, что прожил свою жизнь не зря.