Максим Горький - Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе
Расцеловав подруг, Сомова села рядом с Климом, отирая потное лицо свое концом головного платка, ощупывая Самгина веселым взглядом.
— Какой ты стал игрушечкой!
Она тотчас перекатилась к Лидии, говоря:
— Ну, из учительниц меня высадили, — как это тебе нравится?
На ее место тяжело сел Иноков; немного отодвинув стул в сторону от Клима, он причесал пальцами рыжеватые, длинные волосы и молча уставил голубые глаза на Алину.
Клим не видел Сомову больше трех лет; за это время она превратилась из лимфатического, неуклюжего подростка в деревенскую ситцевую девушку. Ее волосы, выгоревшие на висках, были повязаны белым платком, щеки упруго округлились, глаза блестели оживленно. Говорила она громко, щедро пересыпая речь простонародными словечками, румяно улыбаясь. Было в ней нечто вульгарное, от чего Клим внутренне морщился. Иноков похож на придурковатого сельского пастуха. В нем тоже ничего не осталось от гимназиста, каким вспомнил его Клим. На скуластом лице его, обрызганном веснушками, некрасиво торчал тупой нос, нервно раздувались широкие ноздри, на верхней губе туго росли реденькие, татарские усы. Взгляд голубых глаз часто и противоречиво изменялся — то слишком, по-женски, мягкий, то неоправданно суров. Выпуклый лоб уже изрезан морщинами.
— Махорку курить нельзя здесь? — тихонько спросил он Клима; Самгин предложил ему отойти к окну, открытому в сад, и сам отошел с ним. Там, вынув из кармана кисет, бумагу, Иноков свернул собачью ножку, закурил, помахал в воздухе спичкой, гася ее, и сказал со вздохом:
— Какая дьявольская…
— Кто?
Иноков показал глазами на Алину.
— Эта. Как сон.
Сдержав улыбку, Клим спросил:
— Вы чем занимаетесь? Иноков пошевелил плечом.
— Так, вообще… работаю. Осенью рыбу ловил на Каспии. Интересно. Корреспонденции пишу. Иногда,
— Печатают?
— Мало. Резко пишу будто бы.
Когда Иноков стоял, в нем обнаруживалось нечто клинообразное: плечи. — широкие, а таз — узкий, ноги — тонкие.
— Думаю серьезно заняться рыбным делом… ихтиологией.
Девицы за столом очень шумели, но Сомова все-таки поймала слова Инокова:
— Писать будешь, — крикнула она. Иноков швырнул в окно недокуренную папиросу, сильно выдул изо рта едкий дым и пошел к столу, говоря:
— Писать надо, как Флобер, или совсем не надо писать. У нас не пишут, а для души лапти плетут.
Он схватился обеими руками за спинку тяжелого стула и с великим жаром заговорил, густо подчеркивая «о»:
— Мы вот первая страна в Европе по обилию рыбы, а рыбоводство у нас — варварское, промышляем рыбу — хищно, грабительски. В Астрахань приезжал профессор Гримм, ихтиолог, я его сопровождал по промыслам, так он — слепой, нарочито слепой…
— Разве селедка нужна народу? — кричала Сомова, отирая упругие щеки свои неприятно желтеньким платочком.
Алина бесцеремонно хохотала, глядя на нее, косясь на Инокова; Лидия смотрела на него прищурясь, как рассматривают очень отдаленное и непонятное, а он, пристукивая тяжелым стулом по полу, самозабвенно долбил:
— Аральское море, Каспийское море, Азовское, Черное моря, да северные, да реки…
— Высохнуть бы им! — ожесточилась Сомова. — Слышать не могу!
Лидия встала и пригласила всех наверх, к себе. Клим задержался на минуту у зеркала, рассматривая прыщик на губе. Из гостиной вышла мать; очень удачно сравнив Инокова и Сомову с любителями драматического искусства, которые разыгрывают неудачный водевиль, она положила руку на плечо Клима, спросила:
— Какова Алина?
— Ослепительна.
— И — не глупа, хотя шалит… грубовато. Гладя плечо, она тихо сказала:
— Вот бы невеста тебе, а?
— Но, мама, ведь это — идол! — ответил сын, усмехаясь. — Нужно иметь десятки тысяч в год, чтоб достойно украсить его.
— Это — да! — серьезно сказала мать и вздохнула. — Ты — прав.
Клим пошел к Лидии. Там девицы сидели, как в детстве, на диване; он сильно выцвел, его пружины старчески поскрипывали, но он остался таким же широким и мягким, как был. Маленькая Сомова забралась на диван с ногами; когда подошел Клим, она освободила ему место рядом с собою, но Клим- сел на стул.
— Он все такой же — посторонний, — сказала Сомова подругам, толкнув стул ногою в неуклюжем башмаке. Алина предложила Климу рассказать о Петербурге.
— Да, — какие там люди живут? — пробормотал Иноков, сидя на валике дивана с толстой сигарой Варавки в зубах.
Клим начал рассказывать не торопясь, осторожно выбирая слова, о музеях, театрах, о литературных вечерах и артистах, но скоро и с досадой заметил, что говорит неинтересно, слушают его невнимательно.
— Люди там не лучше, не умнее, чем везде, — продолжал он. — Редко встретишь человека, для которого основным вопросом бытия являются любовь, смерть-Лидия поправила прядь волос, опустившуюся на ухо и щеку ее. Иноков вынул сигару изо рта, стряхнул пепел в горсть левой руки и, сжав ее в кулак, укоризненно заметил:
— Это Лев Толстой внушает…
— Меньше других. — Есть и другие?
— Вы относитесь отрицательно к вопросам этого порядка?
Иноков сунул левую руку в карман, вытер ее там.
— Не знаю.
Клим почувствовал, что этот парень раздражает его, мешая завладеть вниманием девиц.
«Вероятно — пропагандист и, должно быть, глуп».
Он стал говорить более задорными словами, но старался, чтоб слова звучали мягко и убедительно. Рассказав о Метерлинке, о «Слепых», о «Прялке туманов» Роденбаха, он, посматривая на Инокова, строго заговор ил о политике:
— Наши отцы слишком усердно занимались решением вопросов материального характера, совершение игнорируя загадки духовной жизни. Политика — область самоуверенности, притупляющей наиболее глубокие чувства людей. Политик — это ограниченный человек, он считает тревоги духа чем-то вроде накожной болезни. Все эти народники, марксисты — люди ремесла, а жизнь требует художников, творцов. Иноков, держа сигару, как свечку, пальцем левой руки разрубал синие спирали дыма.
— Вот явились люди иного строя мысли, они открывают пред нами таинственное безграничие нашей внутренней жизни, они обогащают мир чувства, воображения. Возвышая человека над уродливой действительностью, они показывают ее более ничтожной, менее ужасной, чем она кажется, когда стоишь на одном уровне с нею.
— В воздухе — не проживешь, — негромко сказал Иноков и сунул сигару в землю цветочного горшка.
Клим замолчал. Ему показалось, что он выговорил нечто неверное, даже не знакомое ему. Он не доверял случайным мыслям, которые изредка являлись у него откуда-то со стороны, без связи с определенным лицом или книгой. То, что, исходя от других людей, совпадало с его основным настроением и легко усваивалось памятью его, казалось ему более надежным, чем эти бродячие, вдруг вспыхивающие мысли, в них было нечто опасное, они как бы грозили оторвать и увлечь в сторону от запаса уже прочно усвоенных мнений. Клим Самгин смутно догадывался, что боязнь пред неожиданными мыслями противоречит какому-то его чувству, но противоречие это было тоже неясно и поглощалось сознанием необходимости самозащиты против потока мнений, органически враждебных ему.
Несколько взволнованный, он посмотрел на слушателей, их внимание успокоило его, а пристальный взгляд Лидии очень польстил.
Задумчиво расплетая и заплетая конец косы своей, Сомова сказала:
— Дронов тоже философствует, несчастный.
— Да, жалкий, — подтвердил Иноков, утвердительно качнув курчавой головой. — А в гимназии был бойким мальчишкой. Я уговариваю его: иди в деревню учителем.
Сомова возмутилась:
— Какой же он учитель! Он — злой!.. Иноков отошел, покачиваясь, встал у окна и оттуда сказал:
— Я его мало знаю. И не люблю. Когда меня выгнали из гимназии, я думал, что это по милости Дронова, он донес на меня. Даже спросил недавно: «Ты донес?» — «Нет», — говорит. — «Ну, ладно. Не ты, так — не ты. Я спрашивал из любопытства».
Говоря, Иноков улыбался, хотя слова его не требовали улыбки. От нее вся кожа на скуластом лице мягко и лучисто сморщилась, веснушки сдвинулись ближе одна к другой, лицо стало темнее.
«Конечно — глуп», — решил Клим.
— Да, Дронов — злой, — задумчиво сказала Лидия. — Но он — скучно злится, как будто злость — ремесло его и надоело ему…
— Умненькая ты, Лидуша, — вздохнула Телепнева.
— Девушка — с перцем, — согласилась Сомова, обняв Лидию.
— Послушайте, — обратился к ней Иноков. — От сигары киргизом пахнет. Можно мне махорки покурить? Я — в окно буду.