Максим Горький - Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе
Макаров, снова встряхнув головою, посмотрел в разноцветное небо, крепко сжал пальцы рук в один кулак и ударил себя по колену.
— Это чувство внушила мне Лидия — знаешь?
— Вот как? — неопределенно произнес Клим и насторожился.
— Мы — друзья, — продолжал Макаров, и глаза его благодарно улыбались. — Не влюблены, но — очень близки. Я ее любил, но — это перегорело. Страшно хорошо, что я полюбил именно ее, и хорошо, что это прошло.
Он засмеялся, лицо его радостно сияло.
— Путаю? — спросил он сквозь смех. — Это только на словах путаю, а в душе все ясно. Ты пойми: она удержала меня где-то на краю… Но, разумеется, не то важно, что удержала, а то, что она — есть!
Самгин подумал не без гордости:
«Никогда я не позволил бы себе говорить так с чужим человеком. И почему — «она удержала»?»
— Любить ее, как вообще любят, — нельзя, — строго сказал Макаров. Клим усмехнулся:
— Почему же?
— Не смейся. Я так чувствую: нельзя. Это, брат, удивительный человек!
Он подумал, прикрыв глаза.
— В библии она прочитала: «И вражду положу между тобою и между женою». Она верит в это и боится вражды, лжи. Это я думаю, что боится. Знаешь — Лютов сказал ей: зачем же вам в театрах лицедействовать, когда, по природе души вашей, путь вам лежит в монастырь? С ним она тоже в дружбе, как со мной.
Клим слушал напряженно, а — не понимал, да и не верил Макарову: Нехаева тоже философствовала, прежде чем взять необходимое ей. Так же должно быть и с Лидией. Не верил он и тому, что говорил Макаров о своем отношении к женщинам, о дружбе с Лидией.
«Это — тоже павлиний хвост. И ясно, что он любит Лидию».
Самгин стал слушать сбивчивую, неясную речь Макарова менее внимательно. Город становился ярче, пышнее; колокольня Ивана Великого поднималась в небо, как палец, украшенный розоватым ногтем. В воздухе плавал мягкий гул, разноголосо пели колокола церквей, благовестя к вечерней службе. Клим вынул часы, посмотрел на них.
— Мне пора на вокзал. Проводишь?
— Конечно.
— Ты в начале беседы очень верно заметил, что люди выдумывают себя. Возможно, что это так и следует, потому что этим подслащивается горькая мысль о бесцельности жизни…
Макаров удивленно взглянул на него и встал:
— Как странно, что ты, ты говоришь это! Я не думал ничего подобного даже тогда, когда решил убить себя…
— Ты в те дни был ненормален, — спокойно напомнил Клим. — Мысль о бесцельности бытия все настойчивее тревожит людей.
— Тебе трудно живется? — тихо и дружелюбно спросил Макаров. Клим решил, что будет значительнее, если он не скажет ни да, ни нет, и промолчал, крепко сжав губы. Пошли пешком, не быстро. Клим чувствовал, что Макаров смотрит на него сбоку печальными глазами. Забивая пальцами под фуражку непослушные вихры, он тихо рассказывал:
— После экзаменов я тоже приеду, у меня там урок, буду репетитором приемыша Радеева, пароходчика, — знаешь? И Лютов приедет.
— Вот как. А где Сомова?
— Учительствует в сельской школе.
Из облака радужной пыли выехал бородатый извозчик, товарищи сели в экипаж и через несколько минут ехали по улице города, близко к панели. Клим рассматривал людей; толстых здесь больше, чем в Петербурге, и толстые, несмотря на их бороды, были похожи на баб.
«Наверное, никого из них не беспокоит мысль о цели бытия», — полупрезрительно подумал он и вспомнил Нехаеву.
«Нет, все-таки она — милая. Даже недюжинная девушка. Как отнеслась бы к ней Лидия?»
Макаров молчал. Подъехали к вокзалу; Макаров, вспомнив что-то, заторопился, обнял Клима и ушел:
— Скоро увидимся!
Посмотря вслед ему, Клим прошел в буфет, сел в угол, к столу. До отхода поезда оставалось более часа. Думать о Макарове не хотелось; в конце концов он оставил впечатление человека полинявшего, а неумным он был всегда. Впечатление линяния, обесцвечивания вызывали у Клима все знакомые, он принимал это как признак своего духовного роста. Это впечатление подсказывала и укрепляла торопливость, с которой все стремились украсить себя павлиньими перьями от Ницше, от Маркса. Климу было досадно вспомнить, что Туробоев тоже видит эту торопливость и умеет высмеивать ее. Да, этот никуда не торопился и не линял. Он говорил, приподняв вышитые брови, поблескивая глазами:
— Я признаю вполне законным стремление каждого холостого человека поять в супругу себе ту или иную идейку и жить, до конца дней, в добром с нею согласии, но — лично я предпочитаю остаться холостым.
Манере Туробоева говорить Клим завидовал почти до ненависти к нему. Туробоев называл идеи «девицами духовного сословия», утверждал, что «гуманитарные идеи требуют чувства веры значительно больше, чем церковные, потому что гуманизм есть испорченная религия». Самгин огорчался: почему он не умеет так легко толковать прочитанные книги?
Казалось, что Туробоев присматривается к нему слишком внимательно, молча изучает, ловит на противоречиях. Однажды он заметил небрежно и глядя в лицо Клима наглыми глазами:
— На все вопросы, Самгин, есть только два ответа:
да и нет. Вы, кажется, хотите придумать третий? Это — желание большинства людей, но до сего дня никому еще не удавалось осуществить его.
Оскорбительно было слышать эти слова и неприятно сознавать, что Туробоев не глуп.
Звон колокольчика и крик швейцара, возвестив время отхода поезда, прервал думы Самгина о человеке, неприятном ему. Он оглянулся, в зале суетились пассажиры, толкая друг друга, стремясь к выходу на перрон.
Клим встал и спросил себя, пожав плечами:
«А на что мне Туробоев, Кутузов?»
Глава 4
Солнечный свет, просеянный сквозь кисею занавесок на окнах и этим смягченный, наполнял гостиную душистым теплом весеннего полудня. Окна открыты, но кисея не колебалась, листья цветов на подоконниках — неподвижны. Клим Самгин чувствовал, что он отвык от такой тишины и что она заставляет его как-то по-новому вслушиваться в слова матери.
— Ты очень, очень возмужал, — говорила Вера Петровна, кажется, уже третий раз. — У тебя даже глаза стали темнее.
Она встретила сына с радостью, неожиданной для него. Клим с детства привык к ее суховатой сдержанности, привык отвечать на сухость матери почтительным равнодушием, а теперь нужно было найти какой-то другой тон.
— Ну, а — Дмитрий? — спрашивала она. — Рабочий вопрос изучает? О, боже! Впрочем, я так и думала, что он займется чем-нибудь в этом роде. Тимофей Степанович убежден, что этот вопрос раздувается искусственно. Есть люди, которым кажется, что это Германия, опасаясь роста нашей промышленности, ввозит к нам рабочий социализм. Что говорит Дмитрий об отце? За эти восемь месяцев — нет, больше! — Иван Акимович не писал мне…
Она была одета парадно, как будто ожидала гостей или сама собралась в гости. Лиловое платье, туго обтягивая бюст и торс, придавало ее фигуре что-то напряженное и вызывающее. Она курила папиросу, это — новость. Когда она сказала: «Бог мой, как быстро летит время!» — в тоне ее слов Клим услышал жалобу, это было тоже не свойственно ей.
— Ты знаешь, — в посте я принуждена была съездить в Саратов, по делу дяди Якова; очень тяжелая поездка! Я там никого не знаю и попала в плен местным… радикалам, они много напортили мне. Мне ничего не удалось сделать, даже свидания не дали с Яковом Акимовичем. Сознаюсь, что я не очень настаивала на этом. Что могла бы я сказать ему?
Клим согласно наклонил голову:
— Да, с ним — трудно.
Словоохотливость матери несколько смущала его, но он воспользовался ею и спросил, где Лидия.
— Уехала в монастырь с Алиной Телепневой, к тетке ее, игуменье. Ты знаешь: она поняла, что у нее нет таланта для сцены. Это — хорошо. Но ей следует понять, что у нее вообще никаких талантов нет. Тогда она перестанет смотреть на себя как на что-то исключительное и, может быть, выучится… уважать людей.
Вера Петровна вздохнула, взглянув на часы, прислушиваясь к чему-то.
— Ты слышал, что Телепнева нашла богатого жениха?
— Я видел его в Москве.
— Да? Что это?
— Шут какой-то, — сказал Клим, пожимая плечами.
— Кажется — Тимофей Степанович пришел… Мать встала, пошла к двери, но дверь широко распахнулась, открытая властной рукою Варавки.
— Ага, юрист, приехал, здравствуй; ну-ко, покажись! Он тотчас наполнил комнату скрипом новых ботинок, треском передвигаемых кресел, а на улице зафыркала лошадь, закричали мальчишки и высоко взвился звонкий тенор:
— Вот лу-кулу-кулу-кулуку-у!