Вирджиния Вулф - Годы
— Грязное животное, — бормотала Кросби, ковыляя по асфальтовой дорожке через Ричмонд-Грин. У нее болели ноги.
С неба вроде ничего не капало, но широкое открытое пространство было заполнено туманом; поблизости никого не было, так что она могла говорить сама с собой.
— Грязное животное, — опять проворчала она. У нее развилась привычка думать вслух.
В пределах видимости не было ни души, конец дорожки терялся в тумане. Было очень тихо. Лишь грачи, сгрудившиеся на верхушках деревьев, время от времени отрывисто каркали, или листок, испещренный черными крапинами, падал на землю. Лицо Кросби во время ходьбы кривилось, как будто ее мышцы привычно восставали против терзавших ее помех и тягот. За последние четыре года она сильно состарилась. Она выглядела такой маленькой и сгорбленной, что казалось, у нее вряд ли хватит сил преодолеть эту бело-туманную ширь. Но ей надо было добраться до Хай-стрит и сделать там покупки.
— Грязное животное, — еще раз буркнула она.
Утром у нее был разговор с миссис Бёрт о ванне графа. Он туда наплевал, и миссис Бёрт велела ей помыть ванну.
— Тоже мне граф. Он такой же граф, как вы, — продолжала ворчать Кросби. Она обращалась к миссис Бёрт. — Вам я готова сделать одолжение.
Даже сейчас, в тумане, когда Кросби могла говорить все, что ей заблагорассудится, она избрала примирительной тон, потому что знала: от нее хотят избавиться. Сообщая Луизе, что она готова сделать ей одолжение, Кросби жестикулировала свободной от сумки рукой. И ковыляла дальше.
— И съехать я не против, — добавила она с горечью, но это — уже самой себе.
Ей больше не доставляло радости жить в этом доме, хотя податься ей больше было некуда, и Бёрты прекрасно это знали.
— Я очень даже готова сделать вам одолжение, — произнесла она громче, как будто Луиза и впрямь слышала ее. Однако на самом деле она уже не могла работать так, как раньше. У нее болели ноги. Чтобы сделать покупки для самой себя, ей требовалось собрать все силы, не говоря уж о мытье ванны. Но теперь выбирать не приходилось. Вот в былое время она послала бы их куда подальше. — Неряха, нахалка, — бормотала Кросби.
Эти слова относились к рыжей молодой служанке, которая вчера сбежала от хозяев без предупреждения. Ей-то легко найти другую работу. Ей-то что. А Кросби придется мыть ванну графа.
— Грязное, грязное животное, — повторяла она.
Ее бледно-голубые глаза бессильно поблескивали.
Она вспомнила плевок, который граф оставил на стенке ванны, — этот бельгиец, называвший себя графом.
— Я привыкла служить благородным господам, а не таким грязным инострашкам, как ты, — говорила она ему, ковыляя в тумане.
Чем ближе она подходила к призрачному ряду деревьев, тем громче звучал гул уличного движения. Она уже видела дома за деревьями. Вглядываясь бледно-голубыми глазами вперед, она шла к ограде. Одни только глаза выражали ее несгибаемую решимость: она не сдастся, она твердо вознамерилась выжить. Мягкий туман медленно поднимался. На асфальтовой дорожке лежали влажные багряные листья. В кронах деревьев возились и каркали грачи. Наконец в тумане показалась темная линия уличной ограды. Гул Хай-стрит все усиливался. Кросби остановилась и пристроила сумку на ограду, перед тем как ринуться в битву с толпой покупателей на Хай-стрит. Ей придется толкаться и пихаться и терпеть толчки со всех сторон, а у нее так болят ноги. Им все равно, покупаешь ты или нет, думала она; часто бывало, что ее сталкивала с места какая-нибудь наглая стерва. Тяжело дыша, держа сумку на ограде, Кросби опять вспомнила ту рыжую девчонку. Как же болят ноги. Вдруг раздался долгий и тоскливый вой сирены. Затем глухо ударило.
— Опять пальба, — пробормотала Кросби, с раздражением взглянув на бледно-серое небо. Грачи, спугнутые выстрелом, взлетели и стали кружить над деревьями. Глухой удар повторился. Человек, стоявший на лестнице у одного из домов и красивший окно, замер с кистью в руке и оглянулся. Остановилась и женщина, которая шла по улице с буханкой хлеба, наполовину завернутой в бумагу. Оба ждали, как будто что-то должно было произойти. Клок дыма вырвался из трубы и перелетел через улицу. Опять грохнул залп. Мужчина на лестнице что-то сказал женщине на тротуаре. Она кивнула. Затем он макнул кисть в банку и продолжил красить. Женщина пошла дальше. Кросби собралась с силами и засеменила через дорогу к Хай-стрит. Пушки продолжали бухать, а сирены — выть. Война кончилась — так ей кто-то сказал, когда она заняла очередь у прилавка в бакалейном магазине. А пушки все бухали, и выли сирены.
Наши дни[58]
Был летний вечер, солнце садилось; небо еще было голубым, но уже отливало золотом, словно покрытое тонкой вуалью; здесь и там в золотисто-голубой шири висели острова облаков. Деревья в полях стояли роскошно убранные — каждый из их бесчисленных листьев был позолочен. Овцы и коровы — жемчужно-белые и пестрые — лежали на земле или, жуя, прокладывали себе путь в полупрозрачной траве. Все предметы были окружены ореолом света. Над пыльными дорогами поднималась красно-золотая дымка. Даже маленькие краснокирпичные виллы вдоль шоссе как будто стали пористыми и пропитались светом, а цветы в палисадниках, сиреневые и розовые, как хлопчатобумажные платья, горели всеми своими прожилками, точно свет рождался у них внутри. Когда люди, стоявшие у дверей коттеджей или бредшие по тротуарам, обращали свои лица к медленно заходившему солнцу, их озаряло то же красноватое сияние.
Элинор вышла из своей квартиры и прикрыла дверь. Ее лицо было освещено лучами лондонского заката, на секунду они ослепили ее, а потом она посмотрела на крыши и шпили за окном. В ее комнате разговаривали люди, а она хотела наедине перекинуться словом-другим со своим племянником. Норт, сын ее брата Морриса, только что вернулся из Африки, и ей все никак не удавалось пообщаться с ним. В тот вечер пришло так много людей — Мириам Пэрриш, Ральф Пикерсгилл, Энтони Уэдд, ее племянница Пегги и, кроме всех прочих, этот говорун, ее приятель Николай Помяловский, которого она для краткости называла «Браун». Она редко говорила с Нортом наедине. Некоторое время они стояли в квадрате солнечного света на каменном полу коридора. В квартире все так же гудели голоса. Элинор положила руку на плечо Норта.
— Так приятно тебя видеть, — сказала она. — А ты не изменился… — Она посмотрела на него. Она по-прежнему видела черты кареглазого веселого мальчишки в этом крупном мужчине, таком загорелом, с проседью на висках… — Мы не отпустим тебя назад, — продолжила она, начиная спускаться рядом с ним по лестнице, — на эту ужасную ферму.
Норт улыбнулся.
— Вы тоже не изменились.
Она выглядела очень бодрой. Недавно побывала в Индии. Ее лицо загорело на солнце. Благодаря светлым волосам и смуглым щекам она едва ли выглядела на свои годы, но ведь ей должно быть сильно за семьдесят, подумал Норт. Они шли по лестнице об руку. Надо было спуститься на шесть пролетов каменной лестницы, но она настояла на том, что проводит его.
— Да, Норт, — сказала она, когда они вышли в холл, — будь осторожен… — Она остановилась на пороге. — Ездить в Лондоне не то же самое, что в Африке.
У подъезда стояла маленькая спортивная машина, мимо в вечернем свете шел человек, кричавший: «Старые стулья, корзины починяем!»
Норт помотал головой: голос Элинор утонул в крике. Он посмотрел на доску с фамилиями, висевшую в холле. На ней аккуратно велся учет всех, кто был дома и кто отсутствовал, — это слегка удивило его, после Африки. Голос человека, кричавшего о старых стульях и корзинах, медленно затих в отдалении.
— Ну, Элинор, до свидания, — сказал Норт, обернувшись. — Мы скоро увидимся. — Он сел в машину.
— Ой, Норт!.. — вскрикнула она, вдруг вспомнив, что хотела сказать ему. Но он уже завел двигатель и не слышал ее голоса. Он махнул ей рукой. Она стояла на верхней ступеньке парадного, седые волосы трепетали на ветру. Автомобиль тронулся рывком. Когда Норт заворачивал за угол, она помахала ему в последний раз.
Элинор все та же, думал Норт, разве что чуть больше рассеянна. В доме полно гостей — ее тесная комнатка едва вместила всех, — а она настояла на том, чтобы показать ему свой новый душ. «Нажимаешь на эту штучку, — сказала она, — и, смотри…» Вниз ударили бесчисленные водяные иглы. Он расхохотался. Они сели рядом на край ванны.
Однако сзади упорно сигналили машины; они гудели и гудели. С чего бы? — удивился Норт. Вдруг он понял, что сигналят ему. Светофор переключился, теперь горел зеленый, а Норт не давал никому проехать. Он тронулся резким рывком. Он еще не освоил искусство вождения в Лондоне.
Гул Лондона все еще казался ему оглушительным, а скорость, с которой люди ездили, устрашающей, но здесь было интереснее, чем в Африке. Даже магазины, думал он, проносясь мимо стеклянных витрин, даже магазины изумительны. А вдоль края тротуара выстроились тележки с цветами и фруктами. Везде — изобилие, избыток… Опять зажегся красный свет, Норт притормозил.