Томас Манн - Избранник
Она умолкла. Наступило молчанье. И она сказала:
– Вы долго слышали мой голос, папа Грегориус. А теперь я снова услышу ваш.
И она услышала его снова, хотя и не в полную силу, ибо папа говорил приглушенно, как священник в исповедальне:
– Велик и крайне тяжек ваш грех, женщина, и вы откровенно признались в нем папе. Этой крайней откровенностью вы покарали себя суровее, чем когда, по предписанию вашего греховного супруга, мыли ноги недужным и нищим. Вы ждете, чтобы я воздел руки горе и предал вас анафеме. Но не говорил ли вам кто-нибудь, кто изучал богословие, что искреннее раскаянье равнозначно для бога искуплению любых грехов и что, как бы ни болела душа человека, он будет спасен, если его глаза хоть на час увлажнятся слезами чистосердечного раскаянья?
– Да, я это уже слыхала, – отвечала она, – и я рада услышать это снова от самого папы. Но отдельно от него, от моего ребенка и мужа, я не хочу и не могу быть спасенной. Не взыщите! Как обстоит дело с ним?
– Прежде всего, – сказал папа, – я должен спросить это у вас. Не слыхали ли вы, что с ним сталось, жив ли он, или умер?
– Нет, господин мой, с тех самых пор я ничего о нем не слыхала. А что же касается того, жив ли он, или умер, то полагаю, что умер, ибо, как истый мужчина, он, несомненно, взял на себя столь тяжкое покаянье, что перенапряг свои силы. Ведь он считал, что его грех ужаснее всего, с чем я не могу согласиться. Ибо если всей своей плотью и кровью он и состоял из греха, – из греха его родителей, то все-таки грешен он лишь постольку, поскольку в неведенье разделял с матерью брачное ложе. А я родила себе супруга от собственного брата.
– Мера греховности, – возразил он, – богом не установлена, тем более, что в глубине души, где уже невозможны никакие уловки, твой сын тоже отлично знал, что полюбил не кого иного, как свою мать.
– Отец христианства, как тяжко вы его обвиняете!
– Не слишком тяжко. Папа не будет к этому повесе снисходительнее, чем вы к себе. Юноша, отправившийся на поиски своей матери и завербовавший женщину, которая, при всей своей красоте, годилась ему в матери, обязан считаться с возможностью, что его женой окажется его мать. Это я говорю об его разуме. Что же касается его крови, то она почуяла тождество матери и жены задолго до того, как он узнал правду и лицемерно изобразил ужас и удивление.
– Это говорит папа. И все-таки я не могу этому поверить.
– Женщина, он сказал это нам самим.
– Что, что? Значит, вы его видели перед его смертью?
– Он жив.
– Не понимаю! Где, где же он?
– Недалеко отсюда. Вы смогли бы его узнать, если бы господь показал вам его?
– С первого взгляда, ваше святейшество!
– Еще один вопрос: вам было бы очень мучительно увидеть его снова или все-таки радость взяла бы верх?
– Она не только взяла бы верх, она была бы моим единственным, блаженнейшим чувством. Смилуйтесь, господин мой! Дайте мне поглядеть на него!
– Поглядите сначала на это.
И он извлек из-под лежавших на столе бумаг и протянул ей дощечку слоновой кости, в оправе, исписанную на манер грамоты. Она держала ее в руках.
– Что со мной? – промолвила она. – Это тот самый предмет, о котором я вам сказала и который я положила младенцу в бочонок семнадцать и еще семнадцать и еще три года и еще пять лет назад. Господи, господи, он опять у меня в руках – в третий раз! Он был у меня в руках, когда я писала на нем о происхождении своего ребенка, а затем снова в тот страшный час, когда я, по совету злонравной служанки, достала эту дощечку из тайника в покое моего мужа. Какой мукой было для моей грешной души догадаться, откуда взялась у меня эта грамота. Ребенок и муж, – душа хотела отделить одного от другого, отказываясь понять их тождество. Ей долго хотелось верить, что ребенок дал мужу эту дощечку. Вам дал ее мои муж, дражайший папа?
– Она всегда была моей. С нею приплыл я сначала на морской остров, а затем в страну ваших отцов и моих. Милая, я должен задать твоей душе новую, но благостную задачу: осмыслить триединство ребенка, супруга и папы.
– У меня кружится голова.
– Поймите это, Сибилла. Мы доводимся вам сыном.
Она, улыбаясь, склонилась над подушкой, и по ее истощенным годами и покаяньем щекам полились слезы. И, улыбаясь сквозь слезы, она промолвила:
– Я давно это знаю.
– Что? – сказал он. – Значит, вы узнали меня в папской скуфье и через столько лет?
– С первого взгляда, ваше святейшество. Я всегда вас узнаю.
– И, стало быть, вы просто притворялись перед нами, дерзкая женщина?
– Потому что вы вздумали притворяться передо мной…
– Мы чаяли потешить этим всевышнего.
– А я охотно вам помогала. И все же это не было пустым притворством. Ибо если даже все трое – одно лицо, то все-таки папа очень далек от ребенка и мужа. Я искренне исповедовалась избраннику бога.
– Мать! – воскликнул он.
– Отец! – воскликнула она. – Отец моих детей, вечно, любимое мое чадо!
И они бросились друг другу в объятья и зарыдали вместе.
– Григорс, несчастный! – сказала она, прижимая его голову к своей. – Как жестоко должен был ты себя казнить, чтобы господь возвысил тебя над нами, грешными.
– Ни слова больше об этом, – отвечал он. – Правда, место мое было самым убогим и голым, но созвездия неба, погода и ветер разнообразно менялись, и к тому же господь унизил меня до подобия сурка, а в таком состоянии легче сносить лишения. Но ты, возлюбленная мать, неужели ты вовсе не удивилась, когда узнала в папе своего сына?
– Ах, Григорс, – возразила она, – эта история настолько необычайна, что здесь и самому удивительному дивиться уже не приходится. Но как должны мы хвалить премудрость всевышнего, который, удовлетворившись твоим унижением, возвысил тебя до папы! Ибо теперь в твоей власти прекратить этот ужас, все еще не изживший себя, и расторгнуть наш брак. Подумай только, что мы поныне обвенчаны во Христе!
– Достопочтеннейшая! – сказал он. – Препоручим это богу и предоставим ему решить, оставит или не оставит он в силе такое сатанинское учиненье, как наш брак. Мне вовсе не к лицу расторгать этот союз, возвращая нас к отношениям сына и матери. Ибо, если все как следует взвесить, было бы лучше, если б я не был и вашим сыном.
– Но кем же, дитя мое, доводимся мы друг Другу?
– Братом и сестрой, – отвечал он, – в любви и в страдании, в раскаянии и в благостыне.
Она задумалась.
– Братом и сестрой. А где же душа Вилигиса?
– Душа моего отца? Женщина, разве вы не слыхали, что нам удалось вымолить из ада некоего языческого императора? Так не бойтесь же за моего дорогого дядю, с которым я был бы рад встретиться еще в жизни и которого мы некогда встретим в раю.
– Слава, дитя мое, твоей первосвященнической власти! Ты был так молод, когда ушел от меня и запретил крестить вторую нашу дочь. Разрешишь ли ты крестить ее, созревши до папы?
– Наши дочери! – воскликнул он. – Где они?
– Меня немного обидело, – отвечала она, – то, что ты до сих пор не спросил о них. Они в Тайных Сенях.
– Так далеко отсюда? Пусть их сейчас же приведут к нам!
Их привели. Стультиция и Гумилитас вошли в отдаленнейший покой, и им тоже было позволено поцеловать не туфлю, а только перстень.
– Милые племянницы! – сказал Грегориус. – Мы называем вас так потому, что мать ваша нашла в папе побочного родственника. Мы от души рады познакомиться с вами и с вашей столь несходной красотой!
А Сибилле он сказал:
– Теперь ты видишь, почтительно любимая, что, хвала богу, сатана не всесилен и не зашел в своих ухищрениях так далеко, чтобы я вступил в брачный союз еще и с этими двумя и, пожалуй, прижил бы от них детей, отчего наше родство стало бы сущей пропастью. Все имеет свои границы. Мир конечен.
Они еще о многом говорили между собой, и как когда-то, только на сей раз при гораздо более счастливых обстоятельствах, Грегориус отдал кое-какие распоряжения, потому что он был мужчина и сверх того папа. Поначалу Сибилле вместе с племянницами надлежало задержаться в монастыре Сергия и Вакха, но с тем чтобы вскоре переселиться в собственный монастырь, который построит для нее папа и которым, пользуясь великими почестями, она будет управлять как княгиня и аббатиса. В точности так оно и случилось, и Стультиция осталась при матери на правах вице-аббатисы, а Гумилитас, приняв христианское крещение, сочеталась браком с Пенкгартом, известным нам рисовальщиком, ибо они оба давно уже питали друг к другу приязнь. Пенкгарт, весьма преуспевший в художестве, занял в Риме высокое положение и получил возможность расписывать многие стены, отчасти благодаря своему дарованию, отчасти же потому, что был женат на племяннице папы. Хоть это и называется непотизмом, но если непотизм оправдан теми или иными заслугами, то против него нечего и возражать.
Так жили они все себе на радость, и со временем каждый умер своею смертью, по мере того как она, по очереди, к ним приходила. Сибилла умерла первой, восьмидесяти лет: старше она не стала, наверно, потому, что раннее горе и суровые годы раскаянья сократили ей жизнь. Ее брат и сын, папа, пережил ее почти на целый человеческий век. Он достиг девяноста лет и все еще возвышался и вырастал как пастырь народов; до конца жизни он изумлял orbis, этот оракул апостольский и doctor mellifluus. Остальные еще немного помешкали на земле, долее всех – дети Пенкгарта и Гумилитас, веселые люди, которые были рождены правомернейшим образом, для будущего, и так и жили. Но сколько ни жили, увяли и они, увяли, как листья лета, и удобрили почву, чтобы на ней копошились, цвели и увядали новые смертные. Мир конечен, и только слава божья вечна.