Жорис-Карл Гюисманс - В пути
Исключительной кажется нищая, бесхитростная, открытая душа доблестного инока в такое время, когда все помышляют о корысти и сладострастии. Ему восемьдесят лет, а он с юности без послаблений прожил жизнью траппистов. Вероятно, даже не знает, когда и где, под какой широтой обитает — в Америке или во Франции, не прочел ни единой газеты, и не достигает его мирской шум.
Ему неведом вкус мяса или вина, он понятия не имеет о деньгах, не подозревает ни ценности их, ни значения; женщина для него пустой звук и, быть может, лишь в потехах боровов, да в поросящихся свиньях угадывает он сущность и последствия плотского греха.
Одиноко живет, окутанный молчанием, похороненный во мраке. Размышляет о самоистязаниях отцов-пустынников, о которых повествуется ему за трапезой. И внимая безумию их постов стыдится за свою скудную пищу, винит себя в благополучии!
Да! Непорочен отец Симеон и не знает ничего, ведомого нам, но знает все, что презрел мир. Сам Господь умудрил и наставил его истинам непостигаемым, приблизил его душу к небу, снисходит и владеет им, обожествляет в единении блаженства!
Он столь же далек от ханжей и святош, как современный католицизм от мистики. Да, бесспорно, мистика высока, но религия упала. Признаем эту истину. Не стремится к высшей цели католицизм, не потрясает души своей, не отливает ее в виде голубином, который придавали своим фиалам Средние века, и не обращает ее в пелену, которая во образе Духа Святого покрывала бы жертвенную тайну, но стремится усыпить лишь свою совесть, лукавит перед Судией из боязни адского возмездия, движимый не любовью, но страхом. С помощью духовенства, при содействии низменной литературы и бездарной печати он превратил религию в фетишизм растроганного дикаря, в смехотворный культ статуэток и лепт, лампад и хромолитографий. Овеществляя идеал любви, изобрел чисто телесное обожание Святого Сердца!
«Какое пошлое учение!» — раздумывал Дюрталь, выйдя из церкви и бродя по берегам большого пруда.
Глядел на камыши, подобно зеленеющей жниве, поникавшие под дыханием ветра. Нагнувшись, рассмотрел ветхую лодку, на голубоватом корпусе которой прочел поблекшую надпись «Аллилуиа». Ладья пряталась в листве кустов, вокруг которых вились колокольчики вьюнка — цветка символического, расширяющегося наподобие дароносицы и окрашенного матовою белизной облатки.
Его пьянил аромат тихих вод. «Ах! Какое истинное счастье укрыться где-нибудь в глуши, в темнице, непроницаемой для мира, и свободно выходить лишь в церковь!» — И заметил вдруг брата Анаклета, который приближался, согнувшись под тяжестью плетеной корзины.
Проходя мимо, послушник улыбнулся, и Дюрталь сказал себе, провожая его взором: «Он мой искренний друг; видя страдания мои пред исповедью, брат все высказал мне в едином взгляде. Теперь он доволен моей радостью и примирением и выражает свое сочувствие улыбкой.
И никогда не заговорю я с ним, никогда не поблагодарю, никогда не узнаю его, никогда, быть может, даже не увижу! Уезжая отсюда, я покину друга, к которому влечет меня и с которым ни разу не обменялись мы хотя бы жестом!
Но разве не становится дружба наша прекраснее от этой замкнутости, не облекается дымкой дальней вечности, не делается таинственной, неутоленной, более надежной?»
Поглощенный своей думой, направился Дюрталь в храм к богослужению, а оттуда в трапезную.
Удивился, увидя на скатерти только один прибор.
Почему нет Брюно? Надо немного подождать его. И, чтобы убить время, развлекся чтением висевшего на стене печатного плаката.
Назидательное объявление гласило:
«Вечность!
Все вы умрете, грешники. Всегда будьте готовы.
Бдите, молитесь без устали, не забывайте ни на миг о четырех пределах, начертанных вам здесь на поучение:
О смерти, которая есть врата Вечности.
О страшном суде, когда решится Вечность.
Об аде, в котором воплотится горестная Вечность.
О рае, в котором пребудет блаженная Вечность».
Дюрталя прервал отец Этьен, объявивший, что Брюно уехал за покупками в Сен-Ландри и вернется не раньше восьми вечера. Посоветовал поторопиться с обедом, иначе все кушанья простынут.
— А как здоровье отца игумена?
— Сносно. Он еще не выходит, но надеется послезавтра встать и быть хотя бы за некоторыми службами.
Монах поклонился и исчез.
Сев за стол, Дюрталь поел бобового супа, проглотил яйцо всмятку, отведал остывшего горохового пюре; затем, выйдя во двор, зашел мимоходом в церковь и опустился на колени перед алтарем Богородицы. Дух богохуления внезапно овладел им…
Проклинал свое безумство, боролся, отшатывался в страхе, но соблазн креп, яростно душил его. И чтобы молчать, он до крови стискивал зубами свои губы.
Жутко ощущать, как наперекор усилиям разума нарастает в душе темное хотенье. Тщетно напрягая волю и чувствуя, что уступит, что против собственной воли разразится нечестивою хулой, он, наконец, бежал.
Но за порогом церкви утих бред богохулений. Удивленный странной яростью наваждения побрел он вдоль пруда.
И понемногу в него закрадывалось неизъяснимое предчувствие надвигавшейся беды.
Подобно зверю, почуявшему скрытого врага, осторожно заглянул он внутрь себя, и заметил, наконец, черную точку на горизонте своей души. И вдруг, не дав ему даже времени опомниться, оглядеться перед опасностью, точка разрослась, покрыла его мраком. Угас день внутри его Я.
К нему подступила тоска — обычный предвестник бури, и в боязливом молчании его существа упадали доводы, подобно каплям дождя.
— По заслугам мне эти мучительные последствия причастия! Разве не обесценил я таинство Евхаристии всем своим предшествующим поведением? Несомненно. Вместо смирения и самообуздания после полудня я впал в возмущение и гнев. Вечером накануне презренно осудил духовное лицо, вся вина которого лишь в его суетном пристрастии к плоским шуткам. И даже не подумал исповедаться в этих грехах, в моей несправедливости! А после причащения? Мне надлежало замкнуться наедине с Божественным Гостем. А я покинул Его, забыл о Нем, бежал от самого себя, гулял в лесах, не присутствовал даже на богослужении!
Нет, вздор, — пытался он убедить себя в нелепости упреков! — Я причастился, в точности исполняя предписание духовника. Прогулки я не просил и не хотел. Брюно вместе с игуменом решили, что она мне полезна. Не в чем мне упрекнуть себя, я невиновен.
— Но сознайся, что лучше было бы, если б ты посвятил день молитве в церкви?
Да, но если так, то нужно ни на шаг не отходить от церкви, не двигаться, не есть, не спать. На все ведь должно же быть время!
Конечно, так. Но душа, более набожная, отвернулась бы от прельщавшей прогулки. Почему не отказался ты во имя самоумерщвления, не исполнился духом покаяния?
Правда, но… — И его не оставляли угрызения. — Одно несомненно, что я мог бы после полудня дать более благочестивое употребление своему времени. — Естественно напрашивалась мысль о грехе, и он не преминул ей поддаться.
Целый час прошел в самобичевании. Покрытый холодным потом, измышлял он воображаемые вины, без меры увлекся в придумывании терзаний, пока, наконец, не опамятовался, не понял, что заплутался.
Вспомнил случай с четками и устыдился, что опять позволил овладеть собою демону. Вздохнул свободнее, и к нему уже начало возвращаться равновесие, но враг возобновил новый, грозный приступ.
Теперь доводы не западали к нему в душу капля за каплей, но хлынули потоками яростного ливня. Разразилась гроза, по сравнению с которой прежние струйки угрызений были лишь предвестниками. Враг метал свои громы, разил его в самое сердце, в смятении первого мига, под грохоты бури.
Но его вера, обретенная им неведомо откуда и как, не пошатнулась, заливаемая хлябями сомнений. «Что из того, если непроницаема священная тайна Евхаристии? Сделавшись постижимой, она утратила бы свою божественность. Или как говорит Таулер, „Недостоин был бы поклонения Бог, которому поклоняются, если бы мы могли постичь Его“. И „Подражание“ в конце четвертой книги недвусмысленно свидетельствует, что если б ум человеческий без труда мог постигнуть пути Господни, то они перестали бы быть чудесными и не назывались бы неисповедимыми».
А голос продолжал: «Но разве лишь одно это загадка? Все католическое учение покоится на песке!
Пред тобою Бог, всесовершенный и всеблагий, Бог, ведающий прошлое, настоящее и будущее, который не может не знать, что Ева согрешит. Одно из двух: или Он не благ, ибо подверг ее искушению, заведомо зная, что она не в силах его снести, или не предвидел ее падения, а значит не всеведущ, не совершенен».
Дюрталь отступил перед этой, действительно, трудною дилеммой.
— Во первых, — рассуждал он, — устранимо последнее предположение. Наивно выдвигать будущее, когда речь идет о Боге. Мы судим Его нашим немощным разумом, тогда как на самом деле, для Него нет ни настоящего, ни прошедшего, ни будущего. В едином миге созерцает Он все времена в свете изначальности. Существуя в бесконечности, Он превыше пространства. В единое сливаются «прежде», «ныне», «после». Он, конечно, не сомневался в победе змия. Отпадает дилемма, у которой отсекают половину…