Перед стеной времени - Юнгер Эрнст
Мы можем судить о том, что там когда-то происходило, но, за редкими исключениями, не можем ни повторять этого, ни вторить этому. Примерно так же обстоит дело и с произведениями искусства, которые тесно связаны с культом. Их ценность измерима, однако мы не в состоянии произвести нечто эквивалентное им. Этим они и дóроги: если бы они были заменимы, их стоимость упала бы до нормальной. Между тем мы довольствуемся «как будто».
Художник без основы превращается в канатоходца, который удивляет публику смелыми па. Удивляет ненадолго. Очень скоро трюки начинают раздражать. Уважение сменяется критицизмом, язвительностью. Убийцы чуют поживу.
Достоевский подробно описал этот процесс. Многие типы, изображенные им в «Бесах», уже получили историческое подтверждение. Однако произведение еще долго не утратит актуальности: некоторые из представленных явлений и образов еще ждут своего часа, чтобы мы увидели их в действительности. Остается камень преткновения, которого революции не преодолеть.
Власть может быть не только присутствующей, но и действующей на временной дистанции. В противном случае изменения происходили бы гораздо стремительнее.
Когда отец уезжает – например, в дальние поля или на охоту, – дети еще какое-то время ведут себя так, будто он дома. Таков закон. Это может продолжаться до его возвращения или, если он задерживается, до тех пор пока не войдет мать или кто-то другой, имеющий право приказывать.
В этот период власть закона ослабевает, ссылки на отца, все более и более редкие, в итоге становятся просто абсурдными.
Человек с улицы подобен пифии [110] Дельфийского оракула. Хотя его суждения глубоки, они нуждаются в интерпретации, в восполнении.
Будучи неравными в знании, мы равны в вере. В ней каждый из нас предстоит, как раньше говорили, непосредственно перед Богом. Через веру каждый напрямую связан с тем, что происходит или уже не происходит высоко в горах. Человек становится причастным к основе бытия. Поэтому в прежние времена было в ходу еще и такое изречение: «Глас народа – глас Божий». Эти слова глубоко обоснованы. Даже и сейчас можно надеяться, что путь, берущий начало здесь, будет вернее того, который найден при помощи метода.
Впрочем, мы ведем речь не о надежде, а о том, чтобы сделать выводы из анализа состояния веры. Для этого необходимо в первую очередь освободиться от старого предубеждения, приравнивающего веру к заслуге. Оно неискоренимо, поскольку соответствует интересам не только священнослужителей, но и всех, кто за ними следует. Верующие питают глубокую антипатию к тем, кто не разделяет их внутренних стремлений. Таким образом вера выступает как один из главных селективных принципов, издревле участвовавших не только в формировании рас, но и в их искоренении. Ветхий Завет – не только священная, но и жестокая книга.
Уже по этой причине можно предположить, что вера – это не столько заслуга, сколько инстинкт, точнее инстинкт высшего порядка, исследование, направленное на трансцендентность. Вера не имеет отношения ни к знанию, ни к желанию, хотя они определяются ею. То, во что веришь, невозможно доказать. И невозможно верить в то, что доказываешь. Первое и второе – вещи, различные по качеству и по занимаемому месту. Credo quia absurdum [111] – одна из наших глубочайших сентенций, произносимых на границе. Кроме того, невозможно хотеть верить, тем не менее именно эта попытка является отличительной чертой поверхностного слоя нашей жизни. Едва ли когда-нибудь строилось столько церквей. Столько уродливых не строилось никогда.
В вере нет никакой заслуги. Это дар, подарок, указывающий на нашу непосредственную связь с бытием. Он обрушивается на человека неотвратимо, как весна. В нем прежде всего обнаруживает себя высшая жизнь. Поэтому верующие всех конфессий и сект без конца говорят, будто неверующие живут как животные. Это суждение столь же верно в целом, сколь ошибочно в частностях.
Если вера не заслуга, то и неверие не заключает в себе никакой вины. Речь идет о событии высшего порядка, сопоставимом с выходом из силового поля. Исчезает не только вера, но и ее предмет. Бог удаляется.
Заявляя, что вера исчезает, мы рассматриваем единичный факт, который связан с более масштабными процессами. Во время отлива мы тоже говорим: «Вода убывает», – хотя понимаем, что она только перераспределяется, а количество ее остается неизменным. Меняется лишь притяжение. К тому же без отлива не было бы прилива.
Подобные явления происходят внутри вселенной, сама же она не прибывает и не убывает. Это верно и для человека, который исследует ее границы. Если он слабеет в вере, здесь нет его вины. Происходящее сродни отливу, сну, ночи. Может быть, эта убыль, эта темнота уже предвещает новый прилив, новую зарю.
Когда вера уходит, остается не «ничто» с его часто изображаемыми последствиями. Остается место, которое она занимала и где ею управляли. Остается береговая линия и закат над ней, а рядом – неисчерпаемое богатство бездны.
Остается не «ничто», а засасывающая пустота, чье притяжение начинает действовать по-новому. Там, где была вера, остается потребность, вытянувшая тысячу рук, пытаясь нащупать новый предмет. Так проявляется беспокойство, вызванное убылью. Наступает время поисков, больших странствий и прорывов, истинных и ложных пророков, палаточных и военных лагерей, одиноких ночных стражей.
Здесь обнаруживается незаполненный пробел во вселенской схеме, брешь, залатать которую не под силу никакому мышлению, никакому государственному плану.
Применительно к рассматриваемой ситуации вышесказанное означает, что вера в персонифицированных богов становится все менее возможной. Это касается и планет, и народов, и индивидов. Это касается Тибета и Самоа, Конго и Берлина. Это касается всех богов во всех ипостасях.
Если Французскую революцию и провозглашение культа разума можно считать зарей атеизма, то сейчас солнце стоит в зените. Видимые трансформации радикальны, но еще существеннее те перемены, которые происходят в груди отдельного человека. Он чувствует, что атеизма ему уже недостаточно.
Люди неохотно отказываются от привычного. Поэтому многие институты еще долго продолжают существовать после утраты своего содержания, подобно тому как красивый фонтан все равно радует глаз, даже если из каменной рыбы перестала литься вода.
Личная встреча с божеством не только стала необычайным, экстраординарным событием. Она невообразима как реальность, превосходящая любую правду видимого и измеримого мира. Ее невозможно подменить никакой условностью, никаким «как будто». Сама теология становится недоверчивой.
Отец сводится к «добру» и другим отвлеченным понятиям. «Добро» – это преуменьшение: «Все происходящее достойно почитания», как сказал Блуа. Человек начинает сомневаться в Отце, потому что тот «допускает» ужасные вещи, которые раньше были бы восприняты как проявления его праведного гнева.
Ко второй религиозности относится не только романтическое возвращение и этический рационализм, но и пиетизм. Это эхо, подобное восстановлению монархии. Рвение не заменяет откровения. Если его нет, то святая святых сиротливо пустует. Мистическая милость становится редким, вулканически изолированным явлением и вызывает неприятное удивление, а зачастую и недоверие. По сути, она, подобно извержению вулкана, воспринимается как напоминание о некоем всеобщем состоянии, о более щедрой эпохе.
Уже у Якоба Бёме [112] и Ангелуса Силезиуса [113] человек и Земля очень сильны в сопоставлении с Богом. А известные строки стихотворения Герхарда Терстегена (1697–1769) «Молюсь силе любви, открывающейся в Иисусе» и вовсе приобретают такое звучание, которое было бы немыслимо веком ранее.