Перед стеной времени - Юнгер Эрнст
В противовес этому планирование, сообразующееся с научными теориями и не смущаемое никакими метафизическими побуждениями, достигает абсолютной степени жестокосердия. Опирается ли оно на материализм преимущественно социологической или преимущественно биологической окрашенности – это не важно. Важно другое: сохранилось ли где-нибудь такое место, где чисто государственные соображения могут контролироваться с метафизической точки зрения. Не случайно любому большому кровопролитию должна непременно предшествовать атака на церкви.
Здесь, как и в других сферах, освободившийся от последних пут либерализм играет роль привратника, которую затем меняет, конечно же, на роль мученика. Яркий пример из новейшей истории – русские социалисты-революционеры, которым Ленин показал, почем фунт лиха. Мелодии а-ля Бомарше в итоге перерастают в какофонию. Как подметил Клаус Ульрих Лейстиков [107], «сначала бросают вызов королю, потом прячут лицо от швейцара». Опасность очень четко выявляет, где была борьба за свободу, а где наглость.
Поскольку мы переживаем метафизическое междуцарствие, в то время как в физическом мире, внутри промышленного ландшафта, разворачивается бурная деятельность, атака на церкви не несет никакой угрозы. Однако она скрывает в себе нечто самоубийственное для каждого, кому есть что терять в духовном, художественном и вообще культурном отношении.
Гердер утверждал, что мировая история служит нашему воспитанию. Эти слова никогда не казались такими правдивыми, как сейчас, когда мы оглядываемся на наше недавнее прошлое. На расстоянии картина, естественно, видится яснее, чем в непосредственном соседстве с происходящим. То, что в 1959 году Далай-лама бежал из своего дворца, было повсеместно и небезосновательно воспринято как угрожающий знак. Дурным предзнаменованием явились в 1938 году поджоги синагог. Такой огонь, как некогда греческий, неуязвим для воды и может быть потушен только кровью.
Мы говорим о церквах как об институтах, о грандиозных сооружениях, не имея в виду реликвии, которые могут в них храниться, но даже так, при внешнем взгляде, они обнаруживают чрезвычайную охранительную силу.
В здании, построенном на тысячу лет, ощущается больше надежности, чем в том, которое рассчитано на краткий человеческий век. Под мощными сводами первого время бежит медленнее – мы убеждались в этом не раз. А там, где время приведено в беспокойное движение, там, где оно горит, как у стены времени, люди хватаются за веру, как за спасательный плот. Оставим в стороне вопрос о том, является ли это услугой для церкви. В любом случае это ее заслуга, даже если никто из новых верующих не выйдет за нее на арену, как Поликарп.
То, что Шпенглер назвал «второй религиозностью», тесно переплетается с декадансом, что особенно заметно по новообращенным, среди которых становится все больше атеистов. Яркий пример – Гюисманс.
Существует не только вторая религиозность, но и второй декаданс. В первой фазе декаданс ускоряет катастрофу. Тончайшие умы, обессиленные ответственностью, отворачиваются от ведущих дисциплин, чтобы обратиться к эзотерическим и экзотическим вещам, следуя высшему игровому инстинкту. «Наоборот» Гюисманса дает богатейший материал для таких наблюдений. Несомненно, именно поэтому Платон не был рад видеть художника в своем идеальном государстве. В данном смысле Шпенглер выступает как последователь афинского философа.
Во второй фазе, после прохождения кульминационных точек, декаданс принимает замедляющий характер. Для Гюисманса такой точкой стала история с Буланже [108], едва не спровоцировавшая катастрофу. В этой фазе декаданс противится тенденции политизировать и приводить в движение все до последнего волокна. Однако, по сути, он лишь содействует ей своими проявлениями. Попросту говоря, если до полудня усталость вызывает опасения, то вечером она одобряется.
Гюисманс предвидел многое из того, через что другие прошли семьдесят лет спустя. В политическом отношении дух времени представлялся ему как демократический национализм, в художественном – как натурализм. Общее для них крепкое здоровье, лишенное всякого фона, было для него камнем преткновения, как и для Ницше, жившего в те же годы. В творчестве Гюисманса представлена вплоть до тончайших оттенков вся палитра декадентских красок. По прочтении романа «Наоборот» Золя сказал, что эта книга ведет в тупик. Так и есть, однако ее можно рассматривать не только с точки зрения целенаправленного движения вперед. При таком взгляде любая гавань оказывается тупиком.
Блуа тоже был лишь отчасти прав, когда насмешливо отозвался о Гюисмансе, друге своей юности, заметив, что роману «На пути» скорее подошло бы заглавие «В бездействии». Те слабости, которые он увидел, не непременны и не показательны для позиции Гюисманса. Гюисманс больше, чем Блуа, гармонирует с сегодняшней церковью, и она это признала.
Вторая религиозность не начинается с Гюисманса, но обретает в его творчестве актуальную форму. По сути, она всегда есть там, где вещи приходят в движение, как было на сто лет раньше у романтиков, особенно у Шатобриана, а еще раньше – у Игнатия. Она несет в себе великую тоску по дому, воспоминание о нем, знание того, что с богами хорошо, хотя они и требуют жертв, и что там, где мы с ними расстаемся, становится неуютно: «Счастлив тот, у кого еще есть родина» [109].
Следует различать церковь как институт, помогающий устанавливать и поддерживать порядок, и как общую космическо-метафизическую обстановку. Даже если боги удалились, теология остается возможной, точно так же как астрономические наблюдения возможны при пасмурном небе. То, что теология и метафизика сближаются друг с другом, заставляя нас вспомнить о той связи, которая всегда существовала между ними в дальневосточных религиях, в дальнейшем будет становиться все очевиднее, как и тот факт, что, невзирая на свою разобщенность, церкви имеют общие духовные интересы и что ими движет общее стремление утвердиться. Как бы то ни было, метафизика будет существовать при всех обстоятельствах, в том числе и независимо от теологии, оставаясь возможным мостом к трансцендентности.
От церкви нельзя ждать большего, чем она может дать. Такую ошибку совершает не только мирянин, обращающийся к ней в беде, но и критик-интеллектуал. Если церковь не позволяет государству превратиться в чудовище и помогает индивиду, особенно в переломные моменты, осознавать неизмеримую, доходящую до глубины вселенной ценность его существования, то уже этим она доказывает свою незаменимую силу.
Не случайно атеистические государства неустанно создают церемонии, подражающие религиозным обрядам, хотя в этом они так же неубедительны, как их выставки и парады убедительны в демонстрации производственной и военной мощи.
То, что в соглашениях между людьми отсутствует освящающее начало, – свойство фабричного стиля. Он делает связи «краткосрочными». Это один из признаков ослабления идеи отцовства, а также основанных на ней прав и истин. Право опирается на истины, которые не могут быть установлены юридически. Поэтому их убывание сопровождается соразмерным распуханием сводов законов.
Церковь может дать лишь то, что имеет. Требовать от нее большего, то есть чуда, было бы несправедливо. Те, кто не признает этого, будут страдать, как Бернанос, чье творчество отмечено жанровым своеобразием.
Церковь поздней поры можно сравнить с электростанцией, которая когда-то питалась мощными потоками. После того как в горах постепенно иссякла живительная вода, ее недостаток еще долгое время компенсировался озерами и резервуарами. Потом и они опустели. С тех пор электростанция стоит просто как здание, которое и сегодня дает людям приют и защиту в грозу.