Перед стеной времени - Юнгер Эрнст
Уже сейчас у отца может быть больше детей, чем у царя Приама. Образец такого решения можно наблюдать в колонии насекомых, где один самец оплодотворяет матку, которая производит тысячи личинок. Что же касается того неписаного, но строго соблюдаемого закона, согласно которому имя отца табуируется, хранится в тайне, то он относится к другой цепочке соображений.
К критериям государственного плана относится также «Совершенство техники» Фридриха Георга Юнгера – работа, завершенная сразу же по окончании Второй мировой войны и анализирующая технический прогресс в первую очередь с точки зрения счастья.
Эти голоса протеста объединяет то, что артистически одаренный человек, исходя из своей врожденной свободы, возражает против чистого применения логического вычисления, причем использует мощное научное оружие. Здесь возникает то, чего недостает вычислению, – ощущение потери и ее оценка с художественной, метафизической или теологической позиции.
Любые соображения относительно будущего, какими бы запутанными тропами они ни шли, неизменно возвращают нас к центру трагического ландшафта – туда, где пересекаются прямые и окольные пути, к обелиску, который, как сказал бы Клаузевиц, указывает местонахождение военачальника. Он, военачальник, вне зависимости от того, победа ли его ждет или поражение, не может не быть человеком, который если не в полной мере обладает свободой воли, то по крайней мере в полной мере ее осознает. Не случайно немецкая метафизика в последние столетия так основательно занималась именно этим вопросом. Здесь, а не на обширных пространствах, находится центр действия.
Сегодня человек вмешивается в собственную эволюцию, причем таким образом, который явно отличается от старой формулы «голод и любовь» – то есть от «борьбы за существование» во всем ее политическом и экономическом многообразии, а также от «племенного отбора». Более того, мы встали на путь грандиозных экспериментов. Наш мир еще не видел подобных явлений: об их новизне свидетельствует тот факт, что они не вписываются в историческую картину ни по своему масштабу, ни качественно.
Этому вовсе не противоречит утверждение, согласно которому человеческое авторство в данном процессе и интеллектуальный контроль над ним преувеличиваются: мы имеем дело с тем, что произошло бы и без нас, хотя оно выпало на нашу историю и завершает ее. Это работа вселенной, веление звезд.
Человек, однако, не желает перемещаться на роль существа, которое рождается или перерождается в ходе изменения бытия и доверяется неумолимой логике такого рождения. Он противится этому по той причине, по которой Декарт провозгласил свое cogito, он противится этому, потому что свобода – неискоренимая отличительная черта рода человеческого.
Там, где человек вступает в игру, происходящее не может быть абсолютно предопределенным ни в механическом, ни в зоологическом, ни в астрологическом смысле. То, что стало объектом размышления, уже меняется, как бы оно ни было детерминировано.
Вернемся к образу айсберга. Если предопределенность владеет всей массой, а свобода – верхушкой, то можно предположить, что в видимой части, которая как бы является головой, сосредоточено наивысшее качество – развитое самосознание.
Это самосознание не может противодействовать ни общей массе, ни гравитации предопределенности, но может ввести в нее свободу как качество. Таким образом процесс становления не только облагораживается, не только обретает глаза, но и получает смысл, а придать ему смысл с точки зрения человека может только человек. Иначе процесс будет проходить мимо, сквозь и поверх нас. Ну а так он станет благотворным, ведь ducunt volentem fata, nolentem trahunt – древнее изречение, одновременно прославляющее свободу и ограничивающее ее – никогда не утратит правдивости.
Человеческий дух несет вахту у шлагбаума. Уже этим он меняет то, чему позволяет войти, хотя и не может распоряжаться этим по собственному усмотрению. Боль, конечно, остается своеобразной пошлиной.
Свобода как родовая черта человека является репрезентативным признаком. Это отличительное свойство вождей, одно из достоинств, обладая которыми, немногие выступают как представители многих, даже всех. Подобно тому как у социальных насекомых единицы имеют пол, у людей единицы являются носителями общей свободы. Сократ был свободен не для себя одного, его свобода повлияла и продолжает влиять на многих.
Человек как биологический вид движется внутри невидимой массы айсберга. Это движение детерминировано, инстинктивно: с точки зрения детерминированности, даже интеллект в высших своих проявлениях относится к инстинктам. Достоевский парадоксально выразил это, сделав «идиота» представителем высшего типа. Разум не может создавать свободу, обитающую глубже и выше, зато вполне может наполнять ее арсенал.
Как уже говорилось, духовная свобода – отличительный признак рода человеческого. Она свойственна только людям, чего нельзя сказать о политической, общественной сущности. Человек долго мог и, вероятно, однажды вновь сможет жить без государства. В определенный момент развития способность к государствообразованию стала для него формирующим принципом, точно так же как это произошло с другими биологическими видами.
Принципы, однажды взятые жизнью на вооружение, впоследствии повторяются. Они зародыши, возможности, плавающие в потоке нераздельного. Этим объясняется то, что склонность к образованию сообществ наблюдается у самых разных животных, начиная с кишечнополостных, даже с простейших. Свобода же вошла в реку жизни только вместе с человеком и с тех пор уже не может быть потеряна. В этом мы согласны с Гегелем.
Тем не менее задача человека – охрана своей свободы. Поскольку она в большей степени, чем государствообразование, является его отличительным признаком, то и охранять ее важнее, чем государство. Оно не может гарантировать человеку свободу, это может сделать только он сам, что не мешает ему использовать его, государство, для этой цели.
Отправляясь от станции, поезд может увезти меньше пассажиров, чем привез, взяв с собой только тех, кто вовремя вернулся. Не исключено также, что многие остались добровольно: пребывание на станции кажется им приятнее, уютнее, надежнее, чем поездка в поезде.
Судя по всему, подобную картину представлял себе Ницше, изображая «сверхчеловека» и «последнего человека». То, что критерием их различения служит сострадание, – гениальная, часто превратно истолковываемая особенность.
Термин «последний человек» (der letzte Mensch) удачнее, чем «сверхчеловек» (Ubermensch), под которым мы понимаем тип, сумевший выйти из истории. Это и есть цель движения, происходящего у стены времени.
Сверхчеловек немыслим без последнего, то есть редуцированного, человека. Если воспользоваться вошедшими чуть ли не в пословицу словами Готфрида Бена, то вопрос в том, кто что сделает из своего нигилизма. Однако прежде, чем что-то делать с нигилизмом, им нужно обзавестись. Или, как выразился Ницше, «немцы пока еще ничто, то есть они все на свете».
Вернемся к нашему поезду. Состав продолжит путь независимо от того, много в нем пассажиров или мало. Тормоза отпущены, значит, он отправится, даже если в нем никто не сидит. Это соответствовало бы большинству сегодняшних опасений. В таком случае говорить о станции уже не пришлось бы. Историософ был бы вынужден прекратить свое наблюдение. Но не метафизик. Тот, кто достоин называться таковым, занимает позицию, не зависящую от простых категорий движения: от прогресса или регресса, революции или реакции, восхода или заката. В этом отношении он подобен христианину лучших времен.
Неудивительно, что отношения между «сверхчеловеком» и «слишком многими» (Vielzuviele) (интерпретированы как попытка вернуть рабство. Хотя такие попытки сегодня предпринимаются с совершенно другой стороны, о Ницше говорились все мыслимые глупости и даже кое-какие немыслимые. То, что в роковой для Германии час им прикрывались, искажая принадлежащие ему идеи, не имеет никакого отношения к содержанию его трудов. На повороте времени они представляют собой своеобразный тест на интеллект и, конечно же, не только это. Критика Ницше не определяет его местоположение, она сама ранжируется по нему.