Оноре Бальзак - Чиновники
Жигонне и Митраль посмотрели на трех чиновников тем особым взглядом, в глубине которого поблескивает золото, и произвели должное впечатление на обоих насмешников.
— Каковы? — сказал Бисиу на обратном пути, вступая под аркады Королевской площади. — Вы внимательно рассмотрели этих двух Шейлоков? Держу пари, что они идут на Центральный рынок, чтобы пустить в оборот свои денежки из ста процентов в неделю. Они дают в долг под жалованье, торгуют старым платьем, позументом, сырами, женщинами и детьми; они — генуэзско-женевско-ломбардские арабо-евреи и к тому же еще парижане, вскормлены волчицей, а порождены турчанкой.
— Я слышал, что дядя Митраль был судебным приставом, — сказал Годар.
— Вот видите! — отозвался дю Брюэль.
— Я сейчас пойду проверить, как подготовлен литографский камень, — продолжал Бисиу, — но хотелось бы мне понаблюдать, что происходит сейчас в салоне господина Рабурдена. Вы — счастливчик, дю Брюэль, что можете туда пойти!
— Я? — удивился водевилист. — А что мне там делать? Мое лицо не пригодно для того, чтобы состроить соболезнующую мину. И потом, уж очень это безвкусно — паломничать к людям, получившим отставку.
В полночь гостиная г-жи Рабурден опустела, в ней остались только несколько гостей, де Люпо и хозяева дома. Когда Шиннер и Октав де Кан с женой тоже уехали, де Люпо поднялся с таинственным видом, повернулся спиной к часам и взглянул сначала на жену, потом на мужа.
— Друзья мои, — сказал он, — не думайте, что все пропало. Ведь мы с министром — ваши союзники. Дюток примкнул к той стороне, которая показалась ему сильнее. Он действовал в угоду Церковному управлению и двору, он предал меня, но это в порядке вещей, политический деятель никогда не жалуется на предательство. Однако не пройдет и нескольких месяцев, как Бодуайе будет смещен, его, вероятно, переведут в полицейскую префектуру, ибо клерикалы не оставят его без поддержки.
Затем он произнес длинную тираду относительно Церковного управления по раздаче подаяний, относительно опасностей, которым подвергает себя правительство, опираясь на церковь, на иезуитов и т. п.
Однако нельзя не отметить, что и двор и Церковное управление, которым либеральные газеты приписывают такое влияние на исполнительную власть, весьма мало участвовали в назначении почтенного Бодуайе. Эти маленькие интриги, дойдя до высших сфер, просто тонули среди более важных интересов, из-за которых там шла борьба. И если кое-кто и замолвил словечко за Бодуайе, уступая навязчивости кюре от св. Павла и г-на Годрона, то это ходатайство было приостановлено первым же замечанием министра. Конгрегацией управляли только страсти, и все предавали друг друга... Тайная власть этого объединения — вполне, впрочем, допустимого при наличии дерзкого сообщества доктринеров, под названием «Помогай себе сам, и небо тебе поможет»[82], — казалась опасной только из-за того мнимого могущества, которое ей приписывали подначальные ей люди в пылу взаимных угроз. Да и либералам нравилось изображать в своих пересудах Церковное управление как некую гигантскую силу — политическую, административную, гражданскую и военную. Страх всегда будет создавать себе кумиры. В эту минуту Бодуайе верил в силу Церковного управления по раздаче подаяний, тогда как единственной «церковью», покровительствовавшей ему, были те благотворители, что обосновались в кофейне «Фемида». В иные эпохи бывают лица, учреждения, носители власти, которых обвиняют во всех несчастьях, не признавая за ними никаких достоинств, и в которых глупцы видят весь корень зла. И так же, как в свое время считалось, что г-н Талейран непременно должен по поводу каждого события сказать остроту, так в эти годы Реставрации полагали, что Церковное управление содействует или препятствует успеху любого начинания. К сожалению, оно не делало ни того, ни другого. Ибо его влияние не определялось человеком, подобным кардиналу Ришелье или кардиналу Мазарини, но всего только фигурой, напоминавшей кардинала Флeри: это лицо робело в течение пяти лет, осмелело на один день — и осмелело неудачно. Впоследствии доктринеры безнаказанно достигли при Сен-Мерри большего, чем Карл X намеревался достигнуть в июле 1830 года. И если бы не глупейшая статья о цензуре, включенная в новую хартию, у журналистов был бы тоже свой Сен-Мерри. Младшая ветвь вполне легально осуществила бы план Карла X.
— Имейте мужество остаться правителем канцелярии при Бодуайе, — продолжал де Люпо, — будьте истинным политическим деятелем; отбросьте все великодушные мысли и побуждения, замкнитесь в кругу своих служебных обязанностей; не говорите вашему директору ни слова, не давайте ему никаких советов, делайте только то, что он прикажет. Через три месяца Бодуайе будет вынужден уйти из министерства — его или уволят, или переведут в другую сферу административной деятельности. Может быть, в дворцовое ведомство. Мне дважды пришлось очутиться под лавиной глупости; я выжидал — пусть прокатится.
— Все это так, — сказал Рабурден, — но на вас не клеветали, не оскорбляли вашу честь, не позорили вас...
— Ха-ха-ха! — прервал его де Люпо взрывом гомерического хохота. — Да это же в нашей прекрасной Франции насущный хлеб любого выдающегося человека! К таким нападкам можно относиться двояко: или смириться, все бросить и сажать капусту; или быть выше и бесстрашно идти вперед, даже не оглянувшись.
— Я знаю только один способ развязать петлю, которую затянули у меня на шее шпионство и предательство, — отвечал Рабурден, — это немедленно объясниться с министром, и если вы действительно так искренне преданы мне, то вы ведь можете свести меня с ним завтра же!
— Вы хотите изложить ему ваш план административной реформы?
Рабурден наклонил голову.
— Ну что ж, доверьте мне ваши планы, ваши записки, и, клянусь вам, он просидит над ними всю ночь.
— Так идемте к нему вместе! — торопливо отвечал Рабурден. — После шестилетних трудов я, право же, заслужил хотя бы эти два-три часа, в течение которых министр будет вынужден признать мое усердие.
Упорство Рабурдена принуждало де Люпо вступить на открытый путь, где нельзя было спрятаться в кусты, и секретарь министра помедлил в нерешительности; взглянув на г-жу Рабурден, он спросил себя: «Что же возьмет во мне верх — ненависть к мужу или влечение к жене?»
— Раз вы не хотите мне довериться, — заявил он, наконец, правителю канцелярии, — значит, я навсегда останусь для вас только тем человеком, о котором вы писали в ваших секретных записках. Прощайте, сударыня!
Госпожа Рабурден отвечала холодным кивком.
Селестина и Ксавье молча разошлись по своим комнатам, до того они были подавлены обрушившимся на них несчастьем. Жена думала о том, в какое ужасное положение она теперь попала и как это уронит ее в глазах мужа. А правитель канцелярии, решив, что его ноги больше не будет в министерстве и что он подаст в отставку, просто терялся перед серьезностью вытекавших отсюда последствий: ведь это значило изменить всю свою жизнь, начать какую-то новую деятельность. Он до утра просидел перед камином, даже не заметив, что Селестина, уже в ночной сорочке, не раз на цыпочках входила к нему.
«Мне все равно придется пойти в министерство, чтобы взять свои бумаги и сдать Бодуайе дела, вот я и посмотрю, как они отнесутся к моему уходу в отставку», — решил Рабурден. Он написал прошение об отставке и сопроводил его письмом, в котором обдумал каждое слово:
«Ваше высокопревосходительство!
Имею честь обратиться к Вам с просьбой об отставке, каковая изложена в прилагаемом при сем прошении; смею надеяться, Ваше превосходительство вспомнит сказанные мною слова о том, что я отдаю в Ваши руки свою честь и что все зависит от моего немедленного объяснения с Вами. Об этом объяснении я тщетно умолял Вас, но теперь оно было бы, вероятно, уже бесполезно, ибо отрывок из моего труда о системе административного управления, случайно выхваченный и, следовательно, не дающий верного представления о моем проекте в целом, уже ходит по рукам чиновников, толкуется недоброжелателями вкривь и вкось, — и я, чувствуя осуждение, безмолвно вынесенное мне вышестоящими лицами, принужден уйти в отставку. Когда я в то утро порывался с Вами говорить, Вы, Ваше превосходительство, могли подумать, что я хлопочу о своем повышении, меж тем как я помышлял лишь о славе Вашего министерства и общественном благе; для меня важно внести перед Вами ясность в этот вопрос».
Затем следовали обычные формулы вежливости.
Было половина восьмого, когда этот человек свершил великое жертвоприношение, — он сжег весь свой труд. Устав от дум и сломленный душевными муками, он заснул, откинув голову на спинку кресла. Рабурден проснулся от странного ощущения — руки его были залиты слезами Селестины, стоявшей перед ним на коленях. Она вошла, прочла прошение об отставке и поняла, как огромна постигшая их катастрофа. Теперь они с Рабурденом были вынуждены жить на четыре тысячи франков в год. Г-жа Рабурден подсчитала свои долги — они доходили до тридцати двух тысяч франков! Семье грозила самая ужасная нищета. А этот человек, столь благородный и доверчивый, даже не подозревал о том, как она, злоупотребляя доверием мужа, распорядилась их состоянием. И вот она рыдала у ног Рабурдена, прекрасная, словно кающаяся Магдалина.