Йоханнес Зиммель - Любовь - только слово
Ее голос стал пронзительным. Девчонки и мальчишки останавливаются и слушают, ухмыляясь и перешептываясь.
— Геральдина… Геральдина… тише…
— Вот еще — тише!
— Да, тише! Я требую!
В следующую секунду она резко обмякает, ее плечи опускаются, а на глазах выступают слезы.
— Я… я не то хотела сказать…
— Будет тебе.
Господи! Господи!
— Правда, — теперь она послушно шепчет. — Я больше не могу спать… по ночам я лежу и думаю о том, как это было в ущелье, в ту ночь… Я люблю тебя, Оливер… Я так люблю тебя…
До класса еще десять метров. Какими длинными могут быть десять метров!
— Ты меня тоже любишь?
— Конечно.
Она жмет мне руку.
— Когда мы увидимся?
— Пока не знаю.
— В три часа в ущелье?
Сегодня прекрасный день. Неярко светит солнце. По голубому небу растянулись гряды белых облаков, а с деревьев опадают пестрые листья, листок за листком.
— Нет, сегодня не получится.
— Почему нет?
— Я… я — под домашним арестом, — лгу я.
— Завтра?
— Да, завтра, может быть.
Надеюсь, до завтра Ганси что-нибудь придет в голову. Она крепко сжимает мою руку горячими, влажными от пота пальцами.
— Теперь я буду думать только о завтрашнем дне. Жить только завтрашним днем. С радостью ждать завтрашнего дня. Ты тоже?
— Да. Я тоже.
Почему это случилось именно со мной? Почему? Мимо проходит фрейлейн Гильденбранд. Ступает, держась за стену. Мы здороваемся. Она по-доброму улыбается. Я уверен, фрейлейн Гильденбранд нас даже не узнала. Она даже не знает, кто мы. И не знает, что пробудет здесь еще всего двадцать четыре часа. Я тоже этого еще не знаю. Никто не знает. Нет, один человек, наверное, знает. Ганси.
Глава 3
— Теперь я буду с радостью ждать завтрашнего дня, — сказала Геральдина.
Тут мы подошли к классу. Она еще раз поднимает на меня полные тумана глаза — такие же, как тогда, в ущелье, — затем идет на свое место, а вскоре приходит Хорек.
Сегодня Хорьку, несчастному, достойному сочувствия латинисту, комплексующему из-за маленького домика господину доктору Фридриху Хаберле в вонючем от пота поношенном костюме удастся окончательно и на весь год заработать ненависть всего класса, даже отличника Фридриха Зюдхауса. А это много значит! Ведь Зюдхаусу нечего волноваться о том, что, потирая руки, писклявым голосом сообщает Хорек:
— А теперь, друзья мои, перейдем к письменной работе. Прошу вас достать книги.
Весь класс достал Тацита, потому что все, разумеется, полагают, Хорек даст на перевод отрывок из «Германии».
Но тут изверг говорит:
— Не только Тацита, но, с вашего позволения, и стихотворения Горация.
Волнение в классе. Что это значит? Ответа долго ждать не приходится:
— Понимаете, я, собственно, не идиот!
Нет, нет, идиот.
— Я точно знаю, что вы на каждой работе пользуетесь шпаргалками.
(Шпаргалки: можно списать у соседа или использовать крохотные записочки, если заблаговременно выяснить, какой кусок попадется. А еще можно листать маленькие тетрадочки под партой. Сами знаете из книги «Об одном школьнике».)
— Так вот, у меня на уроке не спишешь, — говорит Хорек, страшно важничая, отчего запах пота еще больше усиливается. — Этот метод я позаимствовал у австрийского коллеги. Я разделю класс на группы А и Б. Одной группе достанется отрывок из Тацита, другой — отрывок из Горация.
Сейчас можно услышать едва слышное дуновение южного ветра за окном — так стало тихо. Геральдину, кажется, вот-вот вырвет. Она ведь так слаба в латыни! Вальтер, бывший возлюбленный, сидит позади нее, он всегда помогал Геральдине, помог бы и сегодня, несмотря ни на что, я уверен. Но что теперь поделаешь? У многих в классе такие лица, словно в них ударила молния. Такого еще не было!
— Рассчитайтесь! — командует Хорек.
Что нам делать? В первом ряду бормочут:
А, Б, А, Б…
Затем второй ряд. Хорек следит за тем, чтобы за каждым А никогда не сидел другой А, а всегда Б. Это значит, если мыслить практически и трезво, что списать в самом деле невозможно. Проклятье! Мне становится очень жарко. Сначала, до знакомства с Вереной, мне хотелось вылететь и из этого интерната, чтобы позлить старика. Но теперь все иначе. Совсем иначе…
Я попал в группу Б. Господи, пожалуйста, сделай так, чтобы группе Б достался Тацит!
Хорек устраивает шоу. Прохаживается нескольку раз туда-сюда между рядами парт, улыбается и молчит. У Ноа хватает мужества сказать:
— Господин доктор, не могли бы вы теперь раздать нам отрывки? А то время идет.
Хорек останавливается и отрывисто командует, словно гвардейский офицер в кабаре (должно быть, он поцапался сегодня утром с женой в своем маленьком домике):
— Группа А переводит Горация, а группа Б — Тацита!
(Благодарю тебя, Господи.) Затем он раздает отрывки.
В Горации я ни в зуб ногой! В других интернатах, где я был, мы его еще не проходили. Пробелы образования. Стыдно. Из Тацита мне достается страница 18, главы с 24-й по 27-ю включительно. Главы небольшие, по десять-пятнадцать строчек каждая. Я уже говорил, что Тацита потихоньку выучил наизусть. Вот уже третий год, как я его читаю.
Итак, приступим! Я люблю тебя, Верена, люблю тебя и сегодня в три часа пополудни увижу тебя в башне. В нашей башне…
— Мансфельд, отчего вы так улыбаетесь?
Он заходит слишком далеко. Какая муха укусила это маленькое чудовище, черт возьми?
— Ведь позволительно улыбаться, когда работа доставляет удовольствие, господин доктор.
(Лучше купи себе новый костюм!) Я беру ручку и, сияя, смотрю на него. Хорек не выдерживает и снова принимается маршировать между рядами парт. Ну и ну, на этот раз двум третям класса он точно поставит кол. Но не мне! В этом даже есть свои преимущества — по три года сидеть в одном классе. Тогда с тобой мало что может случиться. Ну-ка, посмотрим, что здесь за мура:
«Genus spectaculorum unum atque in omne coetu idem. Nudi iuvenes, quibus id ludicrum est…»[36]
Через час я разделался с этой гадостью. Подняв глаза, я вижу облетающие с деревьев красные, коричневые, желтые и золотистые листья. Идет осень, за ней наступит зима. На этом уроке за переводом «Германии» ко мне впервые приходит чувство, которое будет возвращаться — не часто, но будет возвращаться. Я решаю ни с кем о нем не говорить, даже с Вереной. А когда я дам ей «нашу» книгу, чтобы она сказала, хорошо это или плохо, то уберу страницу с этими строчками.
В этом чувстве нет ничего неприятного, ужасающего, панического. Собственно, это и не чувство вовсе, а убежденность. На уроке латыни у меня впервые в жизни возникает странная, но абсолютная убежденность, что я скоро умру. Странно, не правда ли?
Глава 4
Мы целуемся. Стоим в комнате старой башни — через проемы в стенах падает свет послеобеденного солнца, легкий ветерок приносит сюда листву — и целуемся. Я еще никогда ни одну девушку, ни одну женщину так не целовал. В этой книге я написал, что так чудесно и безумно, как с Геральдиной, больше ни с кем не будет. Так и с поцелуем Верены. Но Геральдина была сама страсть, чувственность, телесность. Теперь я целую Верену, и к этому добавляется что-то иное, что-то кроткое и нежное, словно задувающий в проемы стен южный ветерок.
Мы, подростки-хулиганы — назовемся же наконец этим словом, — все смешиваем с грязью, не так ли? Мы не выносим громких слов и патетического тона. И хулиган говорит вам, что примешивается к поцелую Верены: нежность, меланхолия, тоска и — любовь. Да, и любовь.
Я записал, что говорила о любви Верена тем вечером, когда меня пригласили в дом ее мужа. Но Верена — женщина, не помнящая своих слов, безрассудная и растерянная — как и все-все, о ком пишет Редьярд Киплинг. Есть стихотворения настолько прекрасные, что я их навсегда запоминаю. Он писал:
«God have mercy on such as we,
Doomed from here to eternity!»[37]
Обреченные на вечность. Заглавие книги и название фильма они взяли из строчки Киплинга. Но это про и Верену, и про меня, и про всех нас. Из миллионов проклятых и потерянных мы — Верена и я — стоим выше деревьев Таунуса в послеобеденный час солнечного сентябрьского дня и целуемся так, как я еще никогда не целовался.
Странно: Геральдина говорит, что любит меня, но не любит. Для нее это только страсть. Верена говорит, что для нее это только страсть, но любит меня, разумеется сама того не зная. Должно быть, ее подсознание знает, мускулы и жилы, железы и губы — ее тело знает больше самой Верены.
Кончиком языка она разжимает мне зубы и гладит язык. Обеими руками она обхватила мою голову, а я обнимаю ее тело. Любовь. Конечно, это любовь. Когда-нибудь она это заметит. «Любовь — только слово»? Нет, нет, нет!
Она отстраняется от меня, ее огромные черные глаза так близко-близко.