Оливия Уэдсли - Ты и я
Голос Тото прервал его приятные неторопливые размышления. Она спрашивала очень серьезно:
— Мистер Темпест, вы знали мою мать, — вы говорили, что знали. Не расскажете ли вы мне о ней? Я лишь крошкой видела ее.
— Леди Торренс очень хороша собой, — начал Темпест неохотно, — я видел ее несколько недель тому назад в Довиле — яхта Торренса простояла там недели две. Что же мне сказать вам? Затрудняюсь.
— Скажите, какова моя мать… на самом деле?
— Она обаятельна и своенравна, — медленно проговорил Темпест.
— Значит, — быстро перебила его Тото, — ее нельзя забыть, нельзя уйти от нее, да? Вы это называете обаянием?
— Это результат ее обаяния, надо полагать, — беспечно согласился Темпест. Но тут же случайно перевел взгляд с маленького водопада из сосновых игл, который он пропускал между пальцами, на Тото, и то, что он прочел в ее глазах, заставило его сбросить с себя настроение приятной истомы.
Тото забыла о нем; она глядела на море, и в глазах ее было то беспомощно-испуганное выражение, какое бывает у ребенка, когда он не может определить источника своего страха.
Тото уже не была ребенком, но свои огорчения, очевидно, переживала еще, как дитя.
И Темпест вдруг, на одно мгновение, почувствовал, что к его сочувствию примешивается раздражение: ему невыносима была мысль, что такое лучезарное создание, как Тото, может померкнуть, омрачиться. Мгновение прошло, и к нему вернулось обычное пассивное ко всему отношение.
"Странная, конечно, фантазия со стороны Гревилля: помчаться так, сломя голову, но…"
В конце концов, какое ему до этого дело? Эта мысль помогла ему отгонять множество неприятностей, не имевших прямого отношения к его жизни.
Он терпеть не мог всего того, что по напряженности, минорности хотя бы отдаленно напоминало сцену.
Он поднялся и, глядя на Тото сверху вниз, улыбался ей той обворожительной, ленивой ирландской улыбкой, которая, при всей своей бессодержательности, влекла к нему людей.
— Давайте выпьем чаю в городе, в веселеньком английском кафе? Автомобиль ждет меня внизу, у подножья холма.
Тото протянула ему руку.
— Я думаю, это доставит мне удовольствие. Они пошли рядом в полуденном мерцающем зное, лишь изредка освежаемом порывом ленивого морского ветерка; под ногами трещал выжженный солнцем вереск; в воздухе разлита была та летняя тишь, которая и успокаивает, и почему-то волнует воображение — вспоминаются луга, и подсолнечники, и задумчивая прохлада рощ. Тото глубоко вздохнула.
— Так хорошо, — сказала она, — так хорошо, что страшно хочется не быть расстроенной.
Темпест смеялся, глядя на нее; она забавляла его своей очаровательной непосредственностью.
— Но зачем же расстраиваться? — запротестовал он. — В конце концов, ведь поездка вашего отца в Англию — не народное бедствие? Согласны?
Он глазами улыбался ей.
Тото в мгновение ока облеклась в защитные доспехи.
— Генри Джеймс причислил бы меня к разряду "назойливо-эгоистичных" особ, — сказала она. И сразу стала старше.
"Куда девалась семнадцатилетняя девочка?" — с раскаянием думал Темпест и, как человек до крайности избалованный, возмутился, почувствовав натянутость.
Он попытался вернуться к прежнему интимному тону, но с этим, очевидно, было покончено: исчезла Тото — маленькая девочка и ее робкая доверчивость.
Он непринужденно взял ее под руку.
— Идемте, вы будете править. Вот этот зеленый автомобиль — мой.
— О, я обожаю править, — воскликнула Тото с прежним оживлением, разглядывая блестевший на солнце "Доррак". — Какой красавчик-автомобиль! — объявила она.
Темпест не без удовольствия отметил про себя, что "взрослое" настроение миновало.
Оно окончательно исчезло, когда она взялась за руль, а Давид и Ионафан неохотно расположились позади. От возбуждения Тото слегка посмеивалась, лицо горело красивым румянцем; золотые пряди волос отлетали назад на зеленую, сдвинувшуюся к затылку шляпу. Она сидела очень свободно, с природной грацией откинувшись на спинку. Ей трудно было бы выглядеть неуклюжей.
Темпест сидел подле нее, наблюдал за ней и слегка посмеивался под короткими усами.
Они пили в "Старой Англии" чай с датскими хлебцами с коринкой и чудесным датским маслом и пирожными "денди", которые, по мнению Тото, не только были неправильно названы, но представляли собой грубую подделку, так как в них не было миндаля, а только за миндаль Тото их и любила.
— Я всегда, Скуик рассказывает, вытаскивала все миндалины. В этом для меня вся прелесть пирожного, — важно пояснила она, причем ее подбородок слегка дрожал.
— Почему это он у вас?.. — спросил вдруг Темпест.
— Почему… что? кто? — растерялась Тото.
— Почему подбородок ваш смеется раньше вас? — бросил Темпест через плечо, направляясь к стойке за шоколадом.
Тото расхохоталась; теперь она следила за ним с тем легким, но радостным интересом, с каким присматриваешься к человеку, с которым недавно только встретился, но уже знаешь, что он придется тебе по душе.
Она думала о Темпесте с веселым одобрением: он был так красив! А она любила красивых людей. И одет он был прекрасно; башмаки того желтого цвета (цвета молодого тигренка), который так идет к темно-синему костюму. Вообще всё в нем как следует. Нет изысканности Бобби или отглаженного, без единой складочки, вида Чарльза, — просто большой красивый мужчина, точь-в-точь такой, каким ему полагается быть!
Он вернулся с огромной коробкой шоколада и протянул ее Тото.
— Я думала о том, что мне нравится, как вы одеваетесь и как причесываетесь, — откровенно сказала Тото.
К величайшему своему удивлению, Темпест слегка покраснел. Он рассмеялся с некоторым оттенком самонадеянности.
— Мне также нравится, как вы одеваетесь и как причесываетесь.
— Папочка чуть не умер, когда я остригла волосы, — доверчиво заговорила Тото. — Ворчал, пока не привык, а теперь ему нравится: у меня "постоянная" завивка, знаете? В самом деле "постоянная", потому что природная.
Темпест снова "засмеялся.
— Скажу вам по секрету, у меня тоже волосы вьются, и я из сил выбиваюсь, как поденщик тружусь, чтобы это не было заметно!
— Я бы на вашем месте гордилась тем, что вы скрываете как позор!
— Я ведь не профессиональный танцор и не… опереточный актер, — заявил Темпест. — Будь у меня какой-нибудь талант — другое дело. Но я скромный труженик и предпочитаю, чтобы волосы у меня были короткие и прямые.
— Такие же, как у вас, волосы были у дяди Билля, — сказала Тото, — не совсем темно-рыжие, но почти, и тоже вились чуть-чуть. Вы его знали?
— С того времени, как мне было пять, а ему пятнадцать лет, — мрачно ответил Темпест. — Я был под его начальством во Франции. Все, кажется, любили его. Помню, его гибель показалась мне самым худшим из того, что принесла война. У него был чудесный голос — вы, конечно, помните, — и он часто пел своим людям, пел песни Мак-Кормака, потом спускался в траншею и играл на своей скрипке Дебюсси и Равеля и всякие новейшие штуки или рассказывал ирландские сказки.
— Один из его отпусков мы провели все вместе в Париже, — подхватила Тото. — Дэдди было не по себе; он перед этим болел зимой, и мы с Билли всюду ездили вдвоем. Была весна, и в Булонском лесу начинали набухать почки. Мы с Билли катались там верхом, пили в Арменонвилле горячее молоко, закусывали темными пирожками, исследовали старый Париж, ели устрицы в "Улитке" на набережной и как-то наткнулись на отдыхавший отряд солдат. Билли остановился и всех их накормил, а потом мы с ним пропели для них "Десять негритят" (дэдди убаюкивал меня этой песенкой, когда я была бэби). И еще Билли спел им ирландскую песенку: помните? "Тетка умерла, оставила мне все богатство: деревянную ногу, ломоть хлеба и пару ситцевых штанов!" Томми так смеялся от восторга. Я тогда в последний раз видела Билли, он приезжал еще раз в отпуск, но приехал прямо домой, в Канахан.
— Каким далеким кажется отсюда Канахан, — сказал Темпест. — Вы его вряд ли помните, а я очами сердца, как сейчас, вижу его. Поместье вашего дедушки в семи милях от нашего, и разделяет их речушка футов в десять шириной. Мы перепрыгивали ее на пари за сикспенс, за хорошую бабку, за подкову для пони. В мае поля совсем золотые, так густо разрастаются лютики. И во все времена года тянет запахом горящего торфа, смешанным с ароматом яблоневого цвета. Это — Ирландия!
Тото кивнула головой.
— Мне жаль, что я не знаю Ирландии, но мы ведь всегда кочевали, вы знаете? По Австрии, Германии, Франции, Испании. Недавно вернулись из Вены. Не было сил оставаться там. Невыносимо было видеть, до чего обеднели, до чего исстрадались люди, которых мы любили. Дэдди устраивал там большие обеды, на которые созывали всех, кто был голоден, — сотни пришлось бы кормить, но у меня заболело горло, и мы поехали обратно в Париж.