Петрюс Борель - Шампавер. Безнравственные рассказы
Но правда и то, скажем прямо, что зала эта не была жалким подражанием дурацкому пестумскому[53] зодчеству, холодному, голому, унылому и пустому зодчеству Афин, что в отделке ее не было ублюдочных черт архитектуры Рима; у нее был свой особый облик, свое жеманство; будучи точным выражением эпохи, она соответствовала ей во всем. А лицо этой эпохи настолько своеобычно, что, сколько бы столетий потом ни минуло, всегда можно будет тотчас же опознать рококо Людовика XIV и Людовика XV, – преимущество, которого не будет у всех угрюмых и безликих подражаний древним, созданных руками наших современников, которые ничем не обогатят свой век и ничего от него не воспримут, так что грядущие поколения сочтут их создания плохими антиками, пересаженными на чужую землю.
Широкие настенные панно пестрели изображениями мертвой натуры, достойными де Венненкса, но неизвестной кисти, а наддверия представляли оперные пасторали, грациозные праздники, пастушеские сценки бессмертного и восхитительного Ватто.[54] Сочетания были изысканными и нежными, краски сочными и прозрачными, по обычаю великого мастера, которого невежественная и неблагодарная Франция должна восстановить в правах и чтить как одного из своих славнейших гениев. Слава Ватто! Слава Ланкре![55] Слава Карлу Ванлоо![56] Слава Ленотру![57] Слава Ясенту Риго![58] Слава Буше![59] Слава Эделинку!..[60] Слава Удри![61]
И если уж говорить все до конца, признаюсь, что меня равно располагает к мечтаниям и мне одинаково уютно в просторных покоях семнадцатого и восемнадцатого веков, и в чертогах византийского капитула, и под кровлей романского монастыря. Все, что хранит память о наших отцах, о предках, павших на французской земле, наполняет душу благоговейной грустью. Позор тому, кто не ощутил трепета при входе в старинный дом, в разрушенный замок, в заброшенную церковь! За столом, на котором горела свеча, сидели двое мужчин. Младший из них опустил голову; на бледное лицо его нависали рыжие волосы; у него были впалые лживые глаза и длинный острый нос; а если добавить, что бакенбарды у него на щеках были подстрижены скобкой, как стремена, то вы поймете, что действие происходило во времена Империи, около 1810 года.
Старший из них, пожилой приземистый мужчина, был типичным жителем долины Франш-Конте;[62] густые волосы ниспадали наподобие вавилонских садов на его широкое плоское совиное лицо.
Оба жадно наклонились над столом, словно двое волков, отбивающих друг у друга добычу; но их глухие и несвязные речи, громыхавшие эхом по зале, походили скорее на хрюканье свиней.
Один был поменьше, чем волк, это был общественный обвинитель. Другой – побольше, чем свинья, это был префект.
Префект только что получил назначение в главный город одной из провинций и должен был выехать туда на следующий же день. Обвинитель исполнял уже довольно давно эту должность в парижском суде присяжных и на радостях устроил в честь друга прощальный обед.
Оба они, одетые во все черное, походили на врачей,[63] надевших траур по своим жертвам.
Говорили они довольно тихо, и нередко с полным ртом, поэтому негр, стоящий у входа, – ибо молодой обвинитель Ларжантьер держал негров и разыгрывал из себя аристократа на покое, – не мог ничего уловить на лету, кроме обрывков фраз, вроде следующей:
– Дорогой мой Бертолен, и каким же чудесным обедом нас потчевал вчера приятель наш Арно де Руайомон!.. Его окна выходят на Гревскую площадь,[64] и видна была казнь семи заговорщиков, которых мы за несколько дней до того осудили. Отличнейший обед! Не успеешь проглотить кусочек, как, глядишь, уже катится голова!
– Жалкие юнцы! Все еще верить в родину! Эти господа лезут в Бруты,[65] в Хемпдены!..[66]
– У них еще хватило наглости заговаривать с народом, стоя на эшафоте; да не тут-то было! Шалишь! Им живехонько пресекли и речи и головы! Однако они успели все же прокричать во всю глотку: «Да здравствует родина! Да здравствует Франция! Смерть тирану!..». Смерть тирану!.. Дураки-то какие… Нечего церемониться с этими негодяями: хватит! Таких, как они, надо отправлять прямехонько к палачу, иначе, черт возьми, его императорское величество не сможет ни одной ночи спать спокойно!
Судя по этим обрывкам, разговор должен был стать чрезвычайно назидательным и весьма прискорбно для судейской чести, что проклятому негру больше ничего не удалось расслышать.
Но когда за десертом корсиканское вино приподняло на терцию тон разговора, ставшего теперь шумным и бесшабашно веселым, легко было бы застенографировать следующее:
– Послушай-ка, милейший Ларжантьер, ты человек дошлый и с тобой не пропадешь; как бы ты вышел из такого затруднения? Завтра утром мне непременно надо уезжать, а вечером завтра у меня презаманчивое свиданьице.
– Очень просто, друг мой, я бы уехал и не пошел на свидание, или пошел бы на свидание и отложил отъезд.
– Сомнительное остроумие.
– Коли хочешь получить более веский совет a priori,[67] то посвяти меня хоть отчасти в суть дела. Что это за свидание? С особой мужского или женского пола? По деловой части или по части волокитства?
– Женского пола и ближе к волокитству.
– Разрази тебя все громы папаши Дюшена![68] Если ты не придерживаешься аристотелевского единства места,[69] то задача решается легко. Я бы прихватил принцессу с собой и завтра вечером оказался бы на свидании в Осере.
– А если бы недотрога разыграла Лукрецию?[70]
– Тысяча чертей! Тогда я разыграл бы Юпитера, и хочешь не хочешь, а заставил бы прекрасную Европу последовать за собой.[71]
– А что бы ты стал с ней делать на следующий день?
– Ничего. Оставил бы ее в Осере предаваться приятным воспоминаниям.
– Ну, в таком случае, что бы стала делать эта несчастная?
– Несчастная! Напротив, осчастливленная тем, что я нашел ей заработок!.. Ей бы оставалось только сесть в дилижанс, приехать сюда и поступить в кормилицы.
– Хватит паясничать, Ларжантьер!.. Нет, друг мой, это не девица, заслуживающая такого гусарского обхождения. Это бедненькая девочка.
– Верно, хнычет да сцены устраивает. Такие всегда пускают в ход слезы; это сирена, гамадриада,[72] завлекающая чарами… в бездну.
– Я и туда за ней последую. Тот, кто хоть раз ее видел, уже полюбил, тот, кто увидит, – полюбит.
– И надо же так голову потерять!
– Не зарекайся, над чем посмеешься, того и наберешься.
– На каком погосте, старый стервятник, откопал ты эту свежинку и каким зельем, черт возьми, ты приворожил это диво?
– Что до ее расположения, тут мне пока хвастать нечем. А уж находка-то хороша, что и говорить.
С давних пор бедняжка Аполлина живет в том же доме, что я. Я знал ее еще ребенком; она так мило приседала мне при встрече; одета она была богато и всегда со вкусом. Но как часто при виде ее омрачалась моя душа! Я проклинал холостяцкую жизнь и свое одиночество и завидовал радостной доле родителя, обладавшего столь прелестным дитятей. Теперь отцовство не представлялось мне уже в смешном виде, как в юности. Ее отец во времена консульства занимал довольно видную должность, приносившую достаток в их маленькую семью. Но он оказался каким-то образом замешанным в неблаговидных делах, будто бы даже в каком-то заговоре, и вот в одно прекрасное утро явилась консульская полиция; его разбудили, забрали, и с тех пор без суда и следствия он томится в заключении как государственный преступник. Его императорское величество злопамятно. Процветание семьи кончилось с арестом отца. Аполлина, что ни год, все беднела да хорошела. Она входила в возраст, когда желание нравиться и потребность в украшениях живо дают о себе знать, а у нее не сохранилось уже ничего, кроме рваных платьев, стертой позолоты, следов былой роскоши. И все же в ее осанке оставалось что-то царственное и гордое. Увы! Как грустно было видеть такую красавицу, стыдливо таящуюся дневного света, завернутую в дырявую кашемировую шаль, со стоптанными туфлями на ногах, когда она спешила на рынок за овощами! Сердце мое обливалось кровью. Что может быть жалостнее и горше!
Если тебе смешно, Ларжантьер, посмейся надо мной, смеяться над нею было бы бесчеловечно!
– Мне смешно, Бертолен, слышать из твоих уст слова, столь противные твоим привычкам. И это говорит закоренелый холостяк, убежденный женоненавистник, в общем, человек устоявшихся взглядов! Не по тебе это все! Продолжал бы лучше роль отца Кассандра, для Арлекина[73] ты уже староват.
– Ты решил меня оскорблять?
– Час от часу не легче; нет, положительно, ты влюблен!
– Ну, так что же! Да, я влюблен! И не постыжусь своей скромной любви, любви, внушенной жалостью, и благословляю небо…