Жозе Эса де Кейрош - Реликвия
Утром всеведущий и верный Топсиус проводил меня до длинного здания таможни, и вот я обнял его задрожавшими руками:
— Прощайте, друг, прощайте. Пишите мне. Кампо-де-Сант'Ана, сорок семь.
Он шепнул:
— Те тридцать тысяч рейсов я вам сейчас же вышлю…
Я крепко прижал его к себе, чтобы заглушить эти денежные объяснения. Потом, уже поставив ногу на нос шлюпки, которая должна была отвезти меня на «Сида Воителя», я уточнил:
— Так можно с уверенностью сказать тетушке, что терновый венец — тот самый?
Он торжественно поднял руки, точно жрец науки:
— Можете сказать ей от моего имени, что именно тот, шип в шип.
Он опустил свой клюв, украшенный пенсне, и мы еще раз по-братски расцеловались.
Негры взялись за весла. На коленях у меня лежал ящик со святыней. Когда шлюпка, подняв парус, понеслась наперерез морской волне, мимо нас медленно прополз баркас; он направлялся к сонному дворцу, дремавшему среди пальм… Мелькнула знакомая черная ряса и опущенный капюшон. Долгий жаждущий взгляд в последний раз остановился на моей бороде. Я вскочил и успел крикнуть: «Ах, плутовка!» Но ветер уже далеко унес наш парусник. Она, в своем баркасе, ниже понурила голову, и на слабую грудь, посмевшую встрепенуться, еще тяжелее, еще ревнивее налег тяжелый крест…
Мне взгрустнулось. Кто знает? Может быть, во всем мире это единственное сердце, в котором я мог бы найти надежное и спокойное прибежище… Но делать нечего! Она всего лишь монахиня, я всего лишь племянник. Она едет к своему богу, я к своей тетке. И в тот самый миг, когда сердца наши встретились в этих водах и, почувствовав сродство, забились в лад, — моя лодка, раздув парус, весело бежала на запад, а весла баркаса, медленно загребая, уносили ее на восток… Извечное разъединение родственных душ в этом мире напрасных усилий и непоправимых ошибок!
V
Две недели спустя я катился в коляске по Кампо-де-Сант'Ана, слегка приоткрыв дверцу и выставив ногу на ступеньку. Вот наконец среди облетевших деревьев черный фасад тетушкиного дома. Восседая на твердом сиденье, я глядел куда победоносней какого-нибудь разжиревшего цезаря в золотом венце, въезжающего в родной город на триумфальной колеснице.
Конечно, приятно было снова увидеть под прозрачно-голубым январским небом мой Лиссабон, его тихие улицы, грязные известковые стены, зеленые жалюзи, опущенные над окнами, как отяжелевшие от дремоты веки. Но больше всего меня радовало ожидание блестящих перемен в моей домашней жизни и общественном положении.
Кем был я доныне в доме сеньоры доны Патросинио? Бесправным менино Теодорико, который, несмотря на докторский диплом и черную бороду, не смел без тетиного позволения оседлать лошадь и поехать в Байшу подстричься. А теперь? Теперь я «наш знаменитый доктор Теодорико», пользующийся чуть ли не папским влиянием, с тех пор как соприкоснулся со святой евангельской землей. Кем был я на Шиадо, в глазах моих сограждан? Молодым Рапозитом, который ездит на лошади. А ныне? Ныне я известный Рапозо, совершивший, по примеру Шатобриана, поэтическое паломничество ко святым местам; знаменитый Рапозо, который ночевал в таких небывалых местах и столько раз целовал полногрудых черкешенок, что теперь имеет право часами разглагольствовать и в Географическом обществе, и в заведении Рябой Бенты…
Коляска остановилась. Прижимая к сердцу ящик с реликвиями, я спрыгнул с пролетки и тотчас же увидел в унылом дворе, вымощенном галькой, сеньору дону Патросинио дас Невес: в черном шелковом платье, с черными кружевами на голове, она стояла, оскалив в улыбке свои лошадиные зубы, желтевшие на длинном лице.
— Тетечка!
— Племянник!
Поставив на землю драгоценный ящик, я повис на ее сухой шее. Знакомый запах табака, ладана и муравьиного спирта веял вокруг, точно дух этого дома, снова заключая меня в благочестивый плен родного очага.
— Ах, мальчик, как же ты загорел!
— Тетечка, я привез вам кучу благословений из Иерусалима…
— Радостно их принимаю, принимаю все…
И, прижав меня к твердой, как доска, груди, она скользнула холодными губами по моей бороде — с таким благоговением, точно это была вырезанная из дерева борода святого Теодориха.
Поодаль Висенсия утирала глаза кончиком нового фартука. «Пингальо» выгрузил мой чемодан. И тогда, взяв в руки драгоценный ящичек из освященной фламандской сосны, я пролепетал елейно-смиренным тоном:
— А вот здесь, тетечка, здесь лежит она! Вот перед вами; вручаю вам замечательную святыню, священный предмет, который прикасался к самому господу.
Костлявые бледные руки старой карги затряслись, когда она потянулась к шкатулке, хранившей в своих недрах чудодейственный источник здоровья и защиту от всех бед. Прямая как жердь, не проронив ни слова и жадно сжимая ящик, она вбежала по каменной лестнице, миновала зал с фигурой скорбящей богоматери и устремилась в молельню. Восклицая: «Привет! Привет!» — я победоносно шествовал с тропическим шлемом на голове мимо кухарки и беззубой Эузебии, которые стояли в коридоре, склонившись до земли, словно мимо них проносили святые дары.
У алтаря молельни, усыпанного белыми камнями, я тоже остался на высоте: не становился на колени, не крестился… Нет! Я издали дружески приветствовал золотого Христа двумя пальцами и шутливо подмигнул ему, как доброму приятелю: у нас. мол, имеются общие секреты. Тетушка сразу подметила, что мы с господом теперь на короткой ноге; и, когда она упала на колени прямо на ковер (уступив мне зеленую бархатную подушку), ее молитвенно сложенные руки были обращены столько же к Спасителю, сколько к племяннику.
Прочитав положенное число раз «Отче наш» по случаю благополучного возвращения странника и еще не встав с колен, она робко спросила:
— Мне следовало бы знать, что за святыня хранится в этом ларце, как ее почитать, сколько поставить свечей…
Я ответил, отряхивая колени:
— Скоро вы все узнаете, тетечка. Подобные святыни положено распаковывать вечером. Такова рекомендация патриарха иерусалимского… Вообще же советую уже сейчас зажечь четыре добавочные свечи: ведь даже доски, из которых сколочен ящик, священны.
Она безропотно зажгла еще четыре свечи, с благоговением установила ларец на престоле, приложилась к его крышке долгим, звучным поцелуем, затем покрыла его богатейшей кружевной накидкой; я же двумя перстами издали, по-епископски, благословил шкатулку, начертав над нею в воздухе крест.
Она смотрела выжидательно, обратив на меня запотевшие от волнения очки.
— А теперь, сынок… что теперь?
— А теперь — обедать, тетечка! У меня живот подвело…
И сеньора дона Патросинио, подобрав юбки, побежала торопить Висенсию. Я же отправился в свою комнату распаковывать чемоданы. Тетя Патросинио велела устлать у меня пол новой циновкой, свежие муслиновые занавески стояли торчком от крахмала, а на комоде благоухал букет фиалок.
В тот день мы долго сидели за столом: по тетушкиному приказу рисовую запеканку украсили изображением сердца и креста из корицы, а под ними были выложены мои инициалы. Я пустился в нескончаемое повествование о своем паломничестве. Рассказывал о целомудренном времяпрепровождении в Египте, где перецеловал один за другим каждый след, оставленный святым семейством во время бегства в Египет; рассказывал, как мы высаживались в Яффе с моим другом, немецким ученым, доктором богословия Топсиусом, и какую чудесную мессу там слушали; рассказывал о холмах Иудеи, где на каждом шагу устроены ясли; ведя в поводу лошадь, я ходил между ними, преклоняя колени и отбивая перед священными изображениями поклоны за тетю Патросинио… Я описал Иерусалим, не пропустив ни одного камня. Тетушка забыла про обед, стиснув от волнения руки, она восторженно вздыхала:
— Ах, какая святость! Ах, как дивно слушать про такие святые вещи! Господи, даже дух замирает!
Я скромно улыбался и, бросая на нее искоса пытливые взгляды, убеждался, что передо мной новая Патросинио дас Невес. Стекла ее темных очков, обычно сверкавшие таким жестким блеском, то и дело покрывались мутным налетом умиления. В голосе, утратившем свистящую резкость, слышалось какое-то влажное бульканье. Она осунулась, но в иссохших костях, казалось, забродило живое тепло… Я думал про себя: «Она станет у меня как шелковая», — и нагромождал все новые доказательства своей дружеской близости с богом.
«Однажды вечером, — рассказывал я, — когда я молился на горе Елеонской, мимо меня прошел ангел»; или: «Я бросил все дела, пошел ко гробу господню, приподнял крышку и крикнул туда…»
Потрясенная, бессильно свесив голову, она внимала рассказам о неслыханных милостях неба, каких удостаивался только святой Антоний или святой Влас.
Потом я перешел к повествованию о своих изнурительных молебствиях, об устрашающих постах. В Назарете, у источника, где наполняла свой кувшин пречистая дева, я тысячу раз прочитал «Аве Мария», стоя на коленях под дождем… А в пустыне, где спасался святой Иоанн, я тоже питался акридами.