Хосе Ривера - Пучина
Стрельба прекратилась, В прихожей своей лавки Фунес, ехидно улыбаясь, встречал доверчивых людей, отбирая тех, кому предстояло быть убитым во дворе. «Вы — на катер! Вы — со мной!» В несколько минут двор заполнился перепуганными насмерть людьми. За калиткой, выходившей на реку, встал Гонсалес с мачете. «На катер, ребята!» И тот, кто показывался из калитки, падал обезглавленным в одну из тех ям, откуда прежде брали землю для постройки дома.
Ни крика, ни стона!
Ночь, треск мотора, рев бури!
Заглянув с террасы в окно, где мерцала лампа, я увидел забившихся в темный угол людей; они не решались войти в ужасную дверь. В предчувствии кровавой расправы они дрожали, как быки, почуявшие запах крови.
«На катер, ребята!» — повторял глухой голос из-за роковой двери. Никто не выходил. Тогда голос стал выкликать их по именам.
Люди в доме пытались робко сопротивляться. «Выходи! Это тебя позвали!» — «Куда вы меня торопите?» И они сами толкали друг друга навстречу смерти.
В комнате, где был я, начали складывать вещи убитых: каучук, товары, чемоданы, маниок, пожитки мертвецов — вещественную причину их гибели. Одних убили, чтобы ограбить; других — потому, что они были пеонами конкурента и было выгодно лишить его рабочей силы; на этих пал роковой жребий потому, что они сильно задолжали предпринимателю-сопернику и смерть их означала его разорение, а иные хрипели в агонии оттого, что принадлежали к губернаторской клике, были чиновниками, друзьями или родственниками губернатора. Остальным приговор подписали зависть, ссора, вражда.
— Почему вы без карабина? — спросил меня Фунес. — Вы не хотите нам помочь. Я ведь расквитался с вашим долгом! Читайте расписку — она на этом мачете!
И он показал мне кровавое, липкое лезвие.
— Смотрите, как бы народ, — продолжал полковник, — не счел вас врагом своих прав и свобод; Надо иметь при себе оправдательный документ: голову, руку, что сумеете... Берите оружие и отправляйтесь подчищать остатки. Бог даст, наткнетесь на Делепьяни или Бальдомеро!..
И, взяв за рукав, он любезно выпроводил меня на улицу.
В стороне гавани, против острова Маракоа, двигались огоньки фонарей, спускаясь вдоль берега и освещая воду и прибрежный песок. Это женщины, всхлипывая и утирая слезы, разыскивали трупы родных.
— Ай! Здесь его прикончили! Бросили в реку, но к утру он должен всплыть!..
Тем временем во дворах, при свете факелов, люди в масках старались спрятать в мусорных ямах тела своих жертв, а вместе с ними свою ответственность за убийство.
— Выбросьте в реку! Не оставляйте трупы у меня во дворе, от них у меня все провоняет! — кричала какая-то старушонка и, видя, что ее не слушаются, сыпала горячую золу в братские могилы.
По перекресткам бродили шайки головорезов; они со злобой вглядывались друг в друга, пригибались к земле, изменяли походку, стараясь, чтобы их не узнали. Некоторые бандиты ощупывали левый рукав шедшего рядом человека — у «своих» он был засучен до локтя; но никто не знал точно, кто идет рядом и кого он преследует; бандиты шли, ни о чем не спрашивая и не признавая друг друга. Дождь прекратился, истерзанные трупы исчезли, но равнодушная заря все еще мешкала положить конец кошмарной ночи. Когда убийцы уже расходились по домам, один из них обернулся к соседу и осветил его огнем сигары.
— Вакарес?
— Он самый.
И, услышав гнусавый голос Кабана, бандит сильным ударом мачете рассек его скуластое лицо.
Теперь Кабан уверяет меня, что это сам Фунес исполосовал ему щеку, намереваясь убить его. Но в Сан-Фернандо Вакарес не осмеливался назвать имя обидчика; он боялся мести полковника и поэтому распространял легенду, будто бы получил рану в бою, отчаянно сражаясь в темноте с десятью противниками.
И, если бы ты видел, как низко пали жители Сан-Фернандо, они рассыпались в похвалах деспоту и его пособникам, чтобы спасти свою жалкую шкуру! Восторженные похвалы, приветствия, заискивающая лесть! Доносы, как растения-паразиты, оплетали живых и мертвых, клевета и слухи распространялись, как чума. Пережившие катастрофу не имели права жаловаться и даже вспоминать о ней: иначе они могли умолкнуть навсегда. Каждый превратился в шпиона, за каждой щелью и замочной скважиной, скрывались глаза и уши. Никто не мог покинуть поселка, справиться о пропавшем родственнике, узнать адрес земляка; на того, кто осмеливался это сделать, доносили, как на предателя, а затем заживо закапывали по грудь в раскаленный песок, заставив сначала вырыть для себя яму: солнце обугливало его кожу, а коршуны выклевывали ему глаза.
Но зверствовали не только в поселке; по лесам, рекам и просекам разлилась, нарастая, волна террора, грабежей, истребления. Каждый убивал кого ему вздумается, пока не убивали его самого; каждый прикрывал свои преступления, ссылаясь на приказы тирана, а тот все одобрял, а затем отделывался от своих сообщников, отдавая их на растерзание друг другу.
Слух о том, что Пулидо наживался на покупке каучука, — наглая ложь. Гомеро хорошо знают, что растительное золото никого не обогащает. Лесные самодержцы имеют на своем счету лишь долги пеонов, которые никогда не выплачиваются или выплачиваются за счет чужой жизни, — долги вымирающих индейцев, долги ворующих грузы плотовщиков. Рабство в этих краях стало пожизненным и для рабов и для хозяев: как те, так и другие обречены здесь на смерть. Неумолимый рок преследует всех, кто разрабатывает зеленые недра. Сельва уничтожает их, сельва приковывает к себе, сельва влечет и пожирает их. Те, кому удается спастись, продолжают оставаться душевно и телесно околдованными ею даже в городах. Унылые, одряхлевшие, разочарованные, они охвачены одним желанием во что бы то ни стало возвратиться в сельву, хотя им заранее известно, что там их ждет гибель. А те, кто не повинуется зову сельвы, неминуемо впадают в нищету, становятся жертвами неведомых недугов, их сражает малярия, они превращаются в «больничное мясо», подставляют себя под скальпель, который кромсает их тело, словно в расплату за святотатство, совершенное ими над людьми и деревьями.
А какова дальнейшая судьба каучеро в Сан-Фернандо? Страшно даже подумать о ней! Они застыли от ужаса, когда кончился первый акт трагедии; но тиран, которого они поставили над собой, уже обрел силу, получил имя. Ему дали отведать крови, и он жаждет крови. Подавай ему губернаторство! Он убивал как предприниматель, как гомеро, стремясь убрать конкурентов, но у него еще остались соперники в сирингалях и бараках; он решил истребить их всех и теперь продолжает убивать своих же сообщников.
Логика торжествует!
Да здравствует логика!
Физические страдания и душевные невзгоды заключили союз против меня в дремотной истоме этих порочных дней. Причина моей подавленности, моего разочарования — в истощении физических сил, выпитых поцелуями Сораиды. Как иссякает масло в светильнике, поглощенное огнем, так эта ненасытная волчица окислила своим ядовитым дыханием металл моей мужской силы.
Я ненавижу и презираю ее за то, что она продажна, за то, что действует на меня возбуждающе, за деспотизм ее тела, за ее грудь, познавшую ужас трагедии. Сейчас, как никогда, я мечтаю об идеальной, чистой женщине, чьи объятия принесли бы умиротворение моей мятущейся душе, свежесть моему пылкому чувству, забвение страстям и порокам. Теперь, как никогда, я тоскую по тому, что я не умел ценить в стольких чистых душой девушках, которые украдкой смотрели на меня, лелея мысль в тайниках своего целомудрия принести мне счастье!
Та же Алисия со всей своей неопытностью никогда не теряла благородства и умела держаться с достоинством даже в минуты крайней близости. Гнев, злопамятство, досада при воспоминании об Алисии не могут умалить блеска ее скромности, той скромности, которую мне против воли приходится признать за ней, хотя теперь я отрекаюсь от этой женщины за ее коварство и низость. Какая разница между Алисией и турчанкой? Алисия превосходит Сораиду во всем — она молода и привлекательна; мадонна — тучная, отвратительная чертовка — совсем старуха. Я заметил это, как только увидел ее. Сораиде за сорок и хотя, благодаря чудесам косметики, у нее не заметно ни одного седого волоса, я легко догадываюсь об ее возрасте.
О, как утомительно присутствие опротивевшего человека! О, как отвратительны непрошенные поцелуи! Но во имя успеха наших планов я должен скрывать отвращение к мадонне и не знать ни минуты отдыха: никто из моих товарищей не может заменить меня в исполнении гнусной обязанности поддерживать ее расположение к нам. Она пренебрегает моими товарищами; ведь она знает, что в кассе фирмы Росас деньги лежат только у меня. Чтобы избавиться от мадонны, я прибегал и к брезгливым гримасам, и к резкой фразе, и к оскорбительному равнодушию. Наконец, я грубо порвал с ней, а теперь не знаю, как вновь завоевать ее.
В одну из этих ночей сирингеро забрались в тамбо,[52] где жили индианки, чтобы по установившемуся обычаю получить награду за неделю работы. Провонявшие дымом и тиной, едва кончив коптить каучук, они с похотливыми ужимками подходили к часовому и становились в очередь. Более сдержанные уступали нетерпеливым свое право за табак, каучук или порошки хины. Вчера две индианки плакали навзрыд на лестнице, ведущей в тамбо, потому что все мужчины предпочитали их, а они больше не могли выдержать. Кабан с бранью пригрозил им хлыстом. Одна из девушек в отчаянии бросилась вниз и сломала себе руку. Мы прибежали с факелами, подобрали индианку, и я положил ее в мой гамак.