Анри Шарьер - Ва-банк
— Господа судьи, господа присяжные заседатели, я не могу продолжать. Я не знаю… Инцидент требует разъяснений. Прошу суд передать дело на доследование.
Наверное, он просто не мог поступить по-другому.
Чего же таким образом добились мои недоброжелатели? Во-первых, отсрочки. За это время они надеялись как-то скрепить расползавшуюся по швам конструкцию обвинения против меня. К тому же это означало, что в следующий раз соберется новый состав суда и присяжных, и сама атмосфера уже не будет для меня благоприятной — «будуар» превратится в «бойню».
И они не просчитались.
Дело во второй раз отправили на доследование. И, разумеется, никаких новых фактов выявлено не было. Корсиканца Роже опять не нашли.
Ты помнишь, Папи, как проходил тот, второй, суд? Помнишь этот серый, печальный день? Помнишь, каким унылым и неприглядным показался зал заседаний тебе, красивому 24-летнему парню в прекрасно сшитом двубортном костюме? А ведь это был тот самый зал…
День был настолько пасмурный, что пришлось зажечь свет. И все стало ярко-красным, кроваво-красным. Ковры, шторы, мантии судей — их словно окунули в корзины с отсеченными гильотиной головами осужденных. И судьи уже не торопились на каникулы, как в июле.
Старожилы, работающие в суде, прекрасно знают, насколько общая атмосфера — время года, погода, состав суда, настроение обвинителей и присяжных — влияет на ход процесса.
На этот раз председательствующий уже не просил меня объяснять, как обстояло дело, он вполне удовлетворился обвинительным актом, зачитанным монотонным голосом клерка. У присяжных, должно быть, мозги от дождя отсырели, это было видно по скучному замутненному выражению их глаз.
Я почувствовал эту атмосферу, едва войдя в зал. И тут же все началось с начала — те же заявления, те же свидетели, нет смысла пересказывать. Та же нудная процедура, с одной только разницей: когда я взрывался, меня тут же резко обрывали.
Добавился лишь один новый свидетель — таксист по имени Лелу Фернан, подтвердивший мое алиби. На предыдущем процессе в июле он отсутствовал — тогда эти свиньи не потрудились его найти. Однако для меня он оказался чрезвычайно важным свидетелем, поскольку заявил, что, когда вошел в бар «Айрис» со словами «Там стреляют», я уже находился в этом баре. Его тут же назвали лживым, специально подготовленным свидетелем, и с этого момента дело начало оборачиваться для меня самым невыгодным образом.
Я снова увидел хозяина бара «Айрис», который засвидетельствовал, что меня не было в его заведении, когда туда вошел таксист, потому что он якобы лично за две недели до этого запретил мне появляться в его баре. То же твердил и официант. Они, разумеется, забыли добавить, что разрешение работать до пяти утра дала им полиция и что, посмей они сказать правду, та же полиция проследила бы, чтобы бар закрывался не позже двух. Хозяин защищал свои доходы, официант — чаевые.
Мэтры Юбер и Беффе бились до последнего, но напрасно.
Наконец мне предоставили последнее слово. Что я мог сказать, кроме: «Я невиновен. Меня подставила полиция». И все.
Суд и присяжные удалились. Через час они вернулись и расселись по своим местам. Поднялся председательствующий, он должен был зачитать приговор:
— Обвиняемый, встаньте!
Я, болван, так твердо верил тогда в справедливость суда, что радостно вскочил на ноги, и все для того, чтобы услышать ровный, безжизненный голос, читающий: «Вы приговариваетесь к пожизненному заключению. Жандармы, уведите обвиняемого».
Я протягиваю руки, чтобы на них надели наручники, но этого не происходит — жандармов рядом со мной нет. Никого нет, кроме какой-то старухи, спящей на дальнем конце скамейки с головой, покрытой газетой.
Я встал, размял затекшие ноги и, приподняв газету, сунул стофранковую банкноту в руки женщины, приговоренной к пожизненной нищете. Мне еще повезло, мое пожизненное длилось всего тринадцать лет.
И я направился в тени деревьев к Пляс Бланш, преследуемый последним видением — самого себя, двадцатичетырехлетнего парня, выслушивающего приговор, который одним ударом отбросил Анри Шарьера от Монмартра, моего родного Монмартра, почти на целых сорок лет.
Я едва узнал эту прекрасную площадь, почти тут же выключились фонари. Единственное, что удалось разглядеть, это какого-то бродягу, сидящего на корточках возле входа в метро, опустив голову на колени. Он спал.
Я начал озираться в поисках такси. Ничто меня здесь не радовало — ни деревья, искусно подсвеченные снизу специальными лампами, ни сияющий ореол разноцветных огней над «Мулен Руж». Слишком уж все напоминало мне здесь о прошлом. Казалось, каждое дерево, каждый камень кричит: «Ты больше не наш, ты не отсюда!» Все, все было чужим. Надо поскорее уходить, пока реальность не похоронила воспоминаний юности.
— Такси! Лионский вокзал, пожалуйста!
И вот уже в электричке, уносившей меня к племяннику, я перелистываю вырезки из газет, которые прислал мне Раймон Юбер в тюрьму после суда. В каждой выражались сомнения по поводу справедливости вынесенного мне приговора. Вот заголовок в одном из журналов — «Сомнительное дело». А вот «Матэн» от 27. 10. 1931: «На суд было вызвано тридцать свидетелей. По всей вероятности, было достаточно только одного — того неизвестного, который усадил раненого в такси, сообщив о случившемся его „жене“, а потом исчез. Но неизвестный так и остался неизвестным».
«Франс» от 28. 10. 1931: «Обвиняемый отвечал на все вопросы уверенно и спокойно. Обвиняемый: „Мне больно слышать это. У Гольдштейна не было причин желать мне зла, но он попал в руки инспектора Мейзо и, подобно многим другим людям с нечистой совестью, не выдержал“.
«Юманите» от 28 октября. Эту статью стоит процитировать подробнее: «Шарьер Папийон приговорен к пожизненному заключению.
Несмотря на все сомнения в правильности установления личности Папийона, того самого Папийона, который, судя по слухам, убил Ролана Леграна, суд признал виновным Шарьера.
В начале вчерашнего слушания Гольдштейн, на чьих показаниях базируется все обвинение, выступал в качестве свидетеля. Этот свидетель, постоянно поддерживающий контакты с полицией, человек, с которым инспектор Мейзо, по его собственному утверждению, встречался сотни раз уже после трагедии, сделал три заявления, причем в каждом содержались все более серьезные обвинения. Совершенно очевиден тот факт, что этот свидетель активно действует на стороне полиции.
Шарьер выслушал его спокойно и, когда Гольдштейн закончил, воскликнул: «Я не понимаю, не могу понять этого Гольдштейна! Я не сделал ему ничего дурного, но вот он приходит сюда и выплескивает всю эту грязную ложь с единственной целью — засадить меня за решетку».
Вызвали инспектора Мейзо. На этот раз он заявил, что выступление Гольдштейна было спонтанным. На лицах присяжных появились скептические улыбки.
Обвинитель Сирами произнес довольно бессвязную заключительную речь, в которой заметил, что на Монмартре, а, возможно, и в других краях, можно отыскать несколько Папийонов. Тем не менее он попросил осудить обвиняемого, хотя и не уточнил, какой именно меры наказания считает его достойным, предоставив решать это присяжным.
Мэтр Готра назвал пожизненное заключение «школой нравственного совершенствования» и попросил приговорить Шарьера именно к этой мере наказания для его же собственного блага, с тем, чтобы он смог «перевоспитаться», стать «порядочным человеком».
Защитники Беффе и Юбер требовали оправдания, мотивируя тем, что если другой Папийон, корсиканец Роже, не найден, это вовсе не означает, что за его преступление должен отвечать Папийон Шарьер.
После долгого совещания присяжные вернулись в зал заседаний и огласили приговор. Суд приговорил Анри Шарьера к пожизненному заключению».
В течение многих лет я задавал себе один и тот же вопрос: к чему понадобилось полиции с таким усердием загонять за решетку мелкого двадцатитрехлетнего жулика, если, по их собственному утверждению, он являлся лучшим их помощником? Вывод напрашивался один — они прикрывали кого-то другого, а именно настоящего информатора.
На следующий день я снова отправился на Монмартр. И снова болтался по своим любимым местам — улицам Тулузы, Дюрантен, рынку на Пляс Лепи. Знакомые, милые сердцу места, но где лица, где те прежние лица?
Я заглянул в дом номер 26 по улице Тулузы, чтобы увидеть свою консьержку, огромную толстую старуху с волосатой родинкой на щеке. Ее тоже не было, а на этом месте восседала какая-то англичанка.
Монмартр моей юности — он, конечно, не исчез, но все, абсолютно все здесь переменилось. Молочная превратилась в прачечную, бар — в аптеку, а фруктовый магазин — в универсам.
Бар «Бандевес» на углу улиц Тулузы и Дюрантен был местом встречи женщин, работавших на ближайшем почтамте. Они приходили сюда выпить по стаканчику белого. Здание сохранилось, а сам бар переехал на другую сторону улицы. Мало того, владельцем бара стал некий алжирец, а посетителями были по большей части арабы, испанцы и португальцы.