KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Классическая проза » Уильям Сароян - Человеческая комедия. Вот пришел, вот ушел сам знаешь кто. Приключения Весли Джексона

Уильям Сароян - Человеческая комедия. Вот пришел, вот ушел сам знаешь кто. Приключения Весли Джексона

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Уильям Сароян, "Человеческая комедия. Вот пришел, вот ушел сам знаешь кто. Приключения Весли Джексона" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

— Уильям, пожалуйста, не свисти. Ты мешаешь другим.

Я обрываю свист, потому что малыши бессознательно слушаются любого приказа, но вот среди красного и черного я вывожу зеленые пятна, и меня снова захлестывает волна: «Я люблю тебя».

— Уильям!

Снова обрываю свист. Иду к окну, вдали зеленеют горы, вот скачет птичка, что-то поклевывает. Как интересно, какая пташка замечательная — и, естественно, «Я люблю тебя зимой».

— Уильям!

Теперь окрик громче и беспомощнее, в нем озадаченность.

Снова бросаю свистеть. Какое все большое, неохватное, как та вода за горами, далеко-далеко; наверное, это и есть безбрежный океан. Там осень, туда хочется, там не на чем стоять, крутом одна вода. Неважно. «Я обожаю твой безбрежный океан». Жизнь великолепна, даже в приюте Фреда Финча, даже с няньками, каждую неделю моющими нас, — странные женщины, красноносые и с красными руками, они полощут тебя в лохани, как белье, и скребут, скребут. Это очень противно, но вдвое хуже оказаться в водах безбрежного океана, где некуда поставить ногу. «Я люблю тебя, Калифорния».

— Уильям, сделай одолжение, прекрати свистеть и возвращайся на место.

Я прекращаю и возвращаюсь.

В воскресенье утром нас разбивали на возрастные группы и строем вели в воскресную школу. Там мы пели: «Радуйтесь, господь явился». Кто бы там ни явился, ясно ведь не сказано, что это не я, и вполне возможны такие слова: «Это я явился». И утро было хорошее, давали вареные утиные яйца. Они крупнее куриных и вкуснее. Приятно смотрится коричневая скорлупа, ее разбиваешь и черпаешь горячий, хорошо пахнущий белок и желток.

Кончилось пение, и кто-то произносит обращение прямо к богу. Все, как обычно, длинно и скучно, а у меня в ушах одно: «Радуйтесь, я явился».

Сказав «аминь», говоривший спрашивает:

— Кто свистел во время молитвы?

«Вот это да, — думаю я. — Человек говорит с богом, а в это время кто-то свистит».

Вопросы, выяснения — кто же свистел. Все, как один, отпираются.

— Нет, сэр. это не я. Сэр, это не я свистел.

Расследование прекращается, заводятся другие разговоры, час спустя мы топаем обратно в приют, и тут я все вспоминаю:

«А ведь это я свистел. Я просвистел всю молитву и даже не знал, что свищу».

Однажды летним вечером мы развели огромный костер, и весь приют — и мальчики, и девочки, — усевшись вокруг огня, пел «Разобьем лагерь». Я даже не знал, что такое лагерь. Мне казалось, что песня наполовину грустно, наполовину весело прощается с воспоминаниями, очень старыми воспоминаниями, отошедшими в невозвратное прошлое. «Разобьем лагерь, поставим палатки и отдых дадим усталой душе». Потом-то я узнал, что это песня времен Гражданской войны[2], но и сейчас не знаю, северяне ее пели или южане, и не знаю, почему ее пели мы, разве потому, что это красивая песня, я мало слышал таких красивых песен, а может, потому, что был вечер и мы всем лагерем сидели у огромного костра, освещавшего наши лица, согревавшего нас.

А потом мы запели мексиканскую песню, а может, испанскую, это не важно, а важно то, что в ней пелось про девушку Хуаниту, которая похитила мое сердце и была самая прекрасная на свете. Слушать про нее было и сладко, и больно, потому что каким-то чудом она была вашей, была с вами с самого вашего рождения, любила вас, жила ради вас, дышала вами, как и вы тоже любили ее, жили ради нее и дышали одною ею.

Потом мы пели грустную песню о такой безысходной обиде, что у меня наворачивались на глаза слезы и к горлу подступал комок: «Я не буду играть с тобой во дворе, я больше тебя не люблю, и ты пожалеешь о той поре, когда я к тебе приходил».

Однажды Бланш Фултон посадила нас всех на паром и повезла в Сан-Франциско на ярмарку, это был 1915 год. Не помню, как это официально называлось. — кажется. «Панамо-Тихоокеанская международная выставка». Там летал на аэроплане человек по имени Арт Смит, и он делал такую штуку, которую называли «мертвая петля», — он кидал вверх-вниз свою летающую колымагу. Все было грандиозно, и даже не сам этот аэроплан, а все вообще.

Мы обходили всю ярмарку, мы видели двух верблюдов, за которыми выступали два араба в национальных костюмах.

Еще мы слушали оркестр, настоящий большой военный оркестр, и кругом называли имя Сузи, и говорили — «оркестр Сузи», и называли марши, которые написал Сузи, один мы только что слышали: «Вокруг флагштока свой хвост обвила мартышка».

Там была масса интересных вещей,

Потом был Фресно, были дом и семья, и все было другое. У кого-то был патефон, и он поставил пластинку, и это была не американская песня, а армянская. Это было совсем другое дело. А главное, это была моя песня, хотя я таких и не слышал прежде и сам не высвистывал. Очень моя песня, правда. «Шагай-ступай, отверженный бродяга, покуда смерть гуляет далеко».

— Что это?

— Это про нас, — сказал кто-то. — Это наше. Это наша песня, песня нашей родины.

Я все время свистел ее.

Не так ли и мы бредем своими путями, и теряем друг друга, и умираем?

Потом поставили другую песню, и таких я тоже прежде не слышал. Она была похожа на предыдущую, только не совсем, И опять это была моя песня, только по-другому моя, и кто-то сказал:

— Курдская, это песня наших курдов, курдов из Битлиса.

«Жарче, жарче, жарче, жарче». А поется о любви, высокий мужской голос, еще выше женский, и слово «жарче» легко вспархивает: «Нари, нари», а другие слова, гортанные, горловые, идут из самой глубины человеческой.

Песня мне нравилась, хотелось без конца ее слушать, и я часто слушал ее.

Потом завели еще одну песню, и опять это была моя песня, она была сродни тем двум и все-таки непохожая, и кто-то сказал:

— Турецкая песня.

В ней было столько печали, что певец ею захлебывался. А потом начинал сначала.

Но ведь турки наши заклятые враги. И все равно это тоже было наше, и песня мне нравилась, я пел ее про себя: «Соловей поет о доме, и я плачу о ручье, где холодная вода».

Потом пришла война, и, бог свидетель, вы знаете, какие песни мы пели, если хватало голоса и если вы сами шагали с нами.

К черту эти песни. Отсвистал свое — и ладно.

Едоки


Эдди Джебульян стал рассыльным в Компании почты и телеграфа после того, как год проработал чистильщиком обуви, кончив, между прочим, среднюю школу. Эдди было девятнадцать (мне — четырнадцать), он изучил телеграфное дело, и, когда на телеграфе заработали телетайпы, Эдди устроился телеграфистом на захудалой железнодорожной станции.

Обычно он делал большие концы и, вернувшись, сообщал мне:

— Смотри, что покажу.

И ногтем разглаживал серебряный конфетный фантик, на котором было написано: «Золотой юбилей», «Рад служить» или «Ням-ням». Это значило, что он эту конфету съел. Случалось это всегда ночью, потому что он работал в ночную смену — с четырех утра до часу дня.

Однажды он вошел и ничего не сунул мне под нос, так что я спросил сам:

— Эдди, ты столько носился в этот раз — неужели впустую?

— Будь спокоен, не впустую, я своего не упущу, без леденца себя не оставлю, но я тебя знаю, я за тобой подсматриваю — ты смеешься надо мной, ты делаешь вид, будто ты в восторге, какие я ем конфеты, а на самом деле ты просто смеешься надо мной, я знаю, вы все такие, из Битлиса, вам бы только насмехаться над людьми, к тебе по-дружески, а ты фигу в кармане держишь, Вилли.

Что ты, Эдди! Я просто завидовал тебе.

Немного завидовал, я знаю, только я что-то не видел, чтобы ты купил себе хотя бы пару леденцов, вы, из Битлиса, деньгами не швыряетесь, вас за серьезных людей считают, а нас, раз мы из Харпута, — за ослов, у нас деньги не задерживаются, и убирайся ты к черту, Вилли, я тебе больше ничего не покажу.

— Перестань, Эдди, я уверен, у тебя сегодня было что-то особенное, дай посмотреть фантик, я никому не скажу, что ты спускаешь всю получку на сладости.

И конечно, он лезет за пазуху, достает аккуратно сложенный фантик, разворачивает его — тот нестерпимо синего цвета с красными прожилками — и краем глаза наблюдает за мной, и, главное, его даже мало беспокоит, смеюсь я над ним исподтишка или не смеюсь — этого он не может знать наверняка. Он просто стоит и млеет от блаженства. «Горячая ледышка».

— Эдди, лучше этой я ничего не видел. Спасибо, что показал.

— Я ее сосал почти всю дорогу от Станисласа до Мароа.

— У меня самого слюнки текут.

— «Горячая ледышка» — лучше не скажешь, я таких раньше не пробовал. Ну тебя к черту, Вилли, ты смеешься надо мной, я не вижу, но знаю, вы все, кто из Битлиса, смеетесь исподтишка.

Смеюсь? Да я плакать готов, что не могу себе позволить такие вещи!

Однако не приходилось жаловаться на то, что я мог себе позволить. На еду жаловаться не приходилось. Что-то есть надо. Без еды не проживешь и дня, не говоря уж о неделе, хотя в сорок лет у меня была такая полоса, когда я только пил, но это уже что-то, и к тому же я время от времени перехватывал мясца.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*