Коллектив авторов - 12 шедевров эротики
Фернанд Дюссоль кинулся к Монике и, потрясая седой гривой и горя негодованием, рассказал ей в чем дело. Измученный на репетициях сумасбродством Лэра, он, во избежание скандала, принужден был отложить свои замечания до того момента, когда пьеса будет уже готова к спектаклю. Так требовал Лэр, не допускающий в своих постановках никаких указаний, особенно авторских…
– Но, маэстро, как же вы согласились, вы – знаменитость?
– Надо было или снять «Сарданапала», а Бартолэ умолял меня этого не делать – тридцать тысяч неустойки этой скотине, специально приглашенной! Или же лезть в драку! А я, право…
– Да, – сказала Моника, – вам в драку…
На сцене вновь появился Эдгар Лэр, Бартолэ тащил его за рукав.
Она взглянула на знаменитого поэта, маленького и тщедушного, и на актера-геркулеса. Он сам был Сарданапалом и царственно возвращался в свои владения. Кирпичный фон, к счастью, занял внимание. Лэр объяснил, что при белом одеянии он желает черного фона.
– А вы не думаете, что это будет немного резко? – возразила Моника.
Фернанд Дюссоль имел несчастье с ней согласиться. Монарх презрительно посмотрел на него сверху вниз, потом повернулся к Монике и заявил тоном, не допускающим возражения:
– Я сказал: черный!
Она поклонилась, сочувственно пожала руку дрожащему от бессильной злобы Фернанду Дюссолю и ушла. Вредная штука – сумасшествие на свободе! Моника пожалела, что пошла в этот зверинец. Актерская истерика, свидетельницей которой она была сегодня, подчеркнула ее собственную трагикомедию. Как надоело ей самой играть в ней роль! Весь комизм жизни предстал сейчас перед ней в настоящем свете – в черном, как сказал тот…
Следующие дни до репетиции в костюмах были самыми ужасными днями ее жизни – не то тяжелым сном, не то бесконечным зевком в ожидании ночи, когда она отравлялась сразу и кокаином и опиумом. Аппетит пропал, во рту точно насыпана зола… Что такое ее кажущийся триумф! Одно сплошное падение! Теперь, разбитая, она снова оказалась на том же месте, где была в тот день, когда в вестибюль на авеню Анри-Мартин доставили на носилках тело раздавленной тети Сильвестры. Теперь ее собственное тело лежит разбитое под скалой. Ледяная волна в бешенстве бурлит у ног, над головой – черная бездна…
Не заставь ее Чербальева, она бы так и не пошла на первое представление «Сарданапала», не аплодировала бы машинально вместе с восторженным залом успеху Лэра, рычащего на террасе ассирийского дворца.
Зачем пошла? Зачем уступила? Да что там! Не первый же это компромисс с совестью.
Сидя на террасе кафе «Наполитен» с бароном Пломбино, Рансомом и мадам Бардино, она ела мороженое. За соседним столиком какой-то человек, привлекший ее внимание, после некоторого колебания, поклонился. Моника старалась вспомнить – кто это?
Кровожадный взгляд, глаза, как у кошки, рыжая борода… Нет, забыла! Он сосредоточенно посасывал свою коротенькую трубку. Незаметно вошли Фернанд Дюссоль с женой и сели рядом с незнакомцем. Моника почувствовала, что говорят о ней. Дюссоль приветливо поклонился. Из симпатии к одному и из любопытства к другому ей захотелось подойти. Она встала и поздравила с успехом старого поэта и его жену. После первого приветствия Дюссоль познакомил:
– Режи Буассело, Моника Лербье.
– Мы знакомы, – сказала Моника, сердечно пожимая неловко протянутую, узловатую руку.
– Вы читали «Искренние сердца»? – спросила г-жа Дюссоль.
Буассело пробурчал:
– Пятое издание. Мир тесен, как известно, мадам.
Моника пошутила:
– Уж не так тесен, если за целые четыре года не имела удовольствия вас встретить, – и объяснила Дюссолям: – мы познакомились у Виньябо… давно.
Она заметила удивление писателя. Он незаметно, застенчиво ее разглядывал. Неужели же она так изменилась? Ей вспомнился взгляд Бланшэ на прошлой неделе. Буассело тоже не мог прийти в себя от изумления.
– Да… давно, – пробормотал он смущенно.
– Так что вы меня почти не узнали.
– Вы остриглись, но все-таки я вас первый узнал, ответил писатель.
– Но с трудом?
Он не ответил. Да, в ней уже не осталось ничего от той блестящей девушки, которую он помнил. Перед ним сидела женщина, смятая жизнью, несчастная, замкнувшаяся в своей скорлупе. Бабочка превратилась в гусеницу. Сколько невыплаканных слез в когда-то синих, а теперь посеревших, как дождливое небо, глазах!
Буассело докурил свою трубку. Разговорились. Дюссоли ушли, но разговор продолжался. И даже – к ее удивлению – им стало лучше вдвоем.
Моника с удовольствием узнавала ту резкость мыслей и грубоватую искренность, которые ее когда-то поразили, но не возмутили.
– Вы, – сказал Буассело, глядя ей прямо в глаза, – вы делаете глупости. Вы курите?
– Вы тоже!
– Мы курим разный табак. Мой возбуждает, ваш – одурманивает.
– И это заметно? – спросила она, поглядев в зеркало на свое осунувшееся под румянами лицо.
– Очень даже, – пробурчал он. – Вид у вас отвратительный. Щеки впали. А глаза!.. Опиум и кокаин! Я сразу догадался. Этого не скроешь.
Она ответила серьезно:
– Нет, можно скрыть.
– Что?
– Время!
Он возмутился:
– Очень вам это нужно! И вы еще воображаете себя очень умной. На свете есть масса других вещей, кроме созерцания собственного пупа и слез над крохотными личными несчастьями. Да знаете ли вы что такое горе? Вот я вам скажу. Сегодня утром я зашел на кухню отдать кое-какие распоряжения моей прислуге и застал ее разговаривающей с женщиной, разносящей по домам хлеб. Высокая такая старуха, с суровым лицом.
Вскоре после этого Юлия приносит мне утренний завтрак и говорит: «Вы, барин, разносчицу хлеба видели?» – «Да, видел, у нее препротивная рожа». – «О, барин, это с горя! Ей еще и сорока пяти лет нету, а на вид ей все шестьдесят пять!» – «Да что же с ней такое?» – «Она беженка с севера. Есть же такие несчастные люди! Послушайте-ка, что с ними война сделала.
Она жила в деревне около Лилля. С большим трудом скопили они с мужем деньжонок, выстроили крохотный домишко. Открыли лавочку, торговля пошла, этим и жили с детьми – с двумя сыновьями и дочерью.
Началась война. Отца с сыновьями призвали на фронт. Стали наступать немцы. Она с больной дочкой сбежала. Через месяц сообщают о смерти одного из братьев. Это так подействовало на больную, что через неделю девушка умерла – красивая молодая девушка, единственное утешение матери.
Потом старуха узнает, что их домишко разнесли снарядами англичане, камня на камне не осталось и, наконец, тяжело ранили на фронте второго сына. После перемирия они все трое в Париже работают, как волы, в ожидании возмещения убытков. А об этих возмещениях до сих пор ни слуху, ни духу.
Отец и сын на фабрике. Вы думаете этим кончается все? Нет! Сын заболел, харкает кровью, тоже перестал работать. А в прошлом году дошла очередь и до отца. Ему отрезало руку и проломило череп. Пришлось делать трепанацию. Работать он тоже больше не может. Вздуло после операции глаз. Смотрит так странно, точно с ума сошел.
Сегодня ночью он, плача, сказал этой несчастной: «Ты тоже страдаешь, глядя на меня! Каково же мне!» Теперь старуха работает одна за всех».
– Ужасно! – воскликнула потрясенная Моника.
– И вы думаете, что после этого можно еще жалеть таких, как вы. У вас нет цели жизни, вот вам – утешайте чужое горе. Адрес я вам дам. Я себе простить не мог после рассказа Юлии, как я просмотрел, сколько в этой женщине скрыто покорности судьбе – жертвы! Я жалел, что не пожал ей руку, не попросил у нее прощения за то зло, которое причинили ей человеческие глупость и злоба.
Он замолчал.
– Вы правы, – прошептала Моника, – все мы эгоисты, я не забуду вашего урока.
Моника сочувственно посмотрела на Буассело, и он заговорил опять:
– Если вы не способны пойти в сестры милосердия, так хоть работайте! Вот посмотрите на меня! Писательство – путь, не усыпанный розами. Ничего, я все же тяну лямку, гружусь…
Она возразила:
– Хорошо, дайте мне ваше перо, а я вам отдам мои кисти.
– Бросьте! Без комплиментов, пожалуйста! У меня, может быть, не больше таланта, чем у вас! Но я верю в пользу работы для работы. Не всем дано быть Гюго или Делакруа. И вовсе недурно быть…
– Кем?
– Кем? Не знаю…
Он подумал, назвал несколько имен, определил каждого одним резким, критическим словом. Они сходились во вкусах. Моника, развлекаясь беседой с писателем об искусстве и литературе, спрашивала себя в то же время, почему так странно растет их взаимная симпатия? Он был некрасив еще больше, чем в их первую встречу, у Виньябо. Резкость в суждениях и его грубость не отталкивали ее сейчас. Что же это? Смутное влечение к человеку, связанное с неизгладимыми воспоминаниями? Бессознательная связь с дорогим сердцу прошлым? Но тогда она с тем же удовольствием продолжала бы разговор и с Бланшэ, когда тот подошел к ней в Лувре!.. «Нет, меня влечет эта прямота, – подумала она, слушая его резкий голос. – Он честный человек». Наивность души, скрытая грубоватой личиной, сила чувств, звучащая в острых словах, поражали Монику в Буассело редкой для нее и ценной новизной.