Григорий Канович - Козленок за два гроша
— Она что, быстрее не может? — ежась от наступившей темноты, корит Шмуле-Сендера Авнер. — Тащится, как мертвая.
— Разбойников боишься? — подзуживает его Шмуле-Сендер.
— Я? Разбойников? Хи, хи, хи, — смеется Авнер, и снова мелкие козьи орешки сеются на дорогу. — Это разбойники, кецеле, нищих боятся. Говорят, напал однажды разбойник на нищего и замертво упал: стерег, стерег, а у бедняги карман в дырах. Вот когда, бог даст, твой Береле по этой пуще из Нью-Йорка поедет!..
— Да чтоб у тебя язык к зубам присох, дурень ты несчастный! Больше я у тебя ни одной горсти изюма не куплю!.. Ни одной пригоршни мака! К Славину пойду!
— Напугал!
— Мой Берл, да будет тебе известно, поедет не вечером, а днем, и не на телеге…
— А на чем?
— На самоходной карете. Понимаешь?
— Самоходной кареты и у графа Завадского нет — откуда она у твоего Берла? — по-купечески торгуется Авнер. — И вообще, что это такое?
— Это, — у Шмуле-Сендера ломается голос, и он долго не может его сплавить. — Это, — выдавливает он. — Это, Авнер, сто разбойников! Двести, — добавляет возница на всякий случай. — Вернемся домой, тебе покажу…
— Что?
— Берл фотографию прислал. Стоит рядом с этими двумястами разбойниками и улыбается.
Ясное дело — до Россиен им сегодня не добраться. Придется заночевать в каком-нибудь местечке. Одно счастье, местечек по тракту рассыпано столько, сколько звезд по небу, и всюду, слава богу, евреи живут; литовцы, те больше в деревнях держатся. Лучше всего скоротать ночь в синагоге. Как ни приветлив хозяин заезжего дома, господь приветливей. Только бы достучаться, добудиться бы… Иной служка дрыхнет, как рак зимой: жив, но в сон, как в лед, закован.
На худой конец можно дождаться утра под открытым небом, поблизости от жилья. На дворе — май, теплый, домовитый.
Эфраим, как и лошадь Шмуле-Сендера, может спать стоя. Ему бы только к чему-нибудь прислониться — к стене ли, к дереву ли, или к срубу. Эфраим привалится к грядке телеги и заснет, затокует носом, как тетерев. Шмуле-Сендер и Авнер пускай лягут на днище — поместятся. Авнер — щуплый, легкий, как комар, и Шмуле-Сендер не богатырского сложения, отцу его, Шолому Лазареку, портному, ниток, говорят, не хватило, чтобы сшить первенца покрупней да пошире. Завтра Эфраим велит им вернуться назад. Спасибо, скажет он, что столько были с ним, что аж до Россиен проводили, добрым словом душу согрели. Эфраим и гнедой спасибо скажет. Подойдет и поцелует ее в усталую морду. Лошадь Шмуле-Сендера любит целоваться, как женщина.
Попрощается он с ними и попросит, чтобы передали они поскребышу Эзре, что подался он, Эфраим, сперва в Вильно, потом, когда навестит Шахну и Гирша — в Киев, к Церте. Мол, явился к нему не кто-нибудь, а сам всевышний и благословил в дорогу.
Мол, сказал ему, как в незапамятные времена праотцу Аврааму: «Встань и иди». И вот он, Эфраим, пошел.
И еще пусть передадут поскребышу Эзре, чтобы бросил свое скоморошье житье и перебирался в Мишкине, в отцовский дом, только без Дануты. Он оставляет ему все имущество и все свои орудия: кирку, лопату, зубила, долото; он оставляет ему мостовую и кладбище, где столько воздвигнутых им, Эфраимом, надгробий. Да приумножит поскребыш Эзра собственную славу и славу отца!
И еще попросит Эфраим своих сотоварищей Авнера и Шмуле-Сендера, чтобы передали поскребышу Эзре: пусть он безвозмездно каждому из них после смерти камень на могилу поставит, ибо нескоро, ох, как нескоро пожалует из своей Америки белый счастливый Берл, снявшийся возле самоходной кареты, которая страшней, чем сто разбойников. У нищего Авнера, у того вообще никакой родни, никого, даже ольхи в мишкинской пуще нет.
Авнеру и Шмуле-Сендеру надо вернуться домой. Эфраим их помощь век не забудет. И он бы им помог, попади они в беду. Разве Эфраим не собирался обучить своему ремеслу Авнера? Но Авнер разок-другой долбанул киркой камень и сказал: «Лучше по миру ходить».
Телега въезжает в сонное глухое местечко.
Скрип колес дразнит чью-то собаку, которая заливается громким и неприветливым лаем.
— Синагога там, — показывает Авнер рукой на пригорок. Рука нищего плавает в темноте, как голавль.
Нищий всю округу знает. Бывал он, видать, и в этой молельне.
К удивлению Эфраима, дверь синагоги открыта.
А чего, собственно, ее запирать, думает Эфраим, ступая по щербатым, вытоптанным смиренными подошвами богомольцев половицам. Кто позарится на ржавый подсвечник?
Дом, где обитает бог, ловит себя на мысли Эфраим, сам себя стережет. Он не может быть заперт.
Запирайте свои чуланы, свои хоромы, свои дворцы, неизвестно к кому обращается в мыслях Эфраим, а на дом, где живет бог, не смейте вешать засовы!
— Ты, Эфраим, сюда ляг, — голавль подплывает в темноте к деревянной лавке. — А я заберусь на биму… на амвон…
— Грех, Авнер, храпеть на биме, — журит Эфраим нищего. — А где Шмуле-Сендер?
— Наверно, в телеге спит… Или лошадь привязывает, — отвечает Авнер. — А теперь, Эфраим, давай делать то, что мне больше всего нравится на свете.
— А что тебе больше всего нравится на свете?
— Спать, Эфраим. Когда спишь, то чувствуешь себя человеком. А когда просыпаешься — нищим. А тебе?
— Что — мне?
Эфраим растягивается на синагогальной лавке, подкладывает под голову свои пудовые кулаки, закрывает глаза, и темнота, словно пар в бане, обволакивает его теплом, покоем и тайной.
— Тебе что нравится? — терзает Эфраима неугомонный Авнер. Он стоит на амвоне лицом к востоку, к священной торе, как мудрейший из мудрых рабби Авиэзер, и сумрак смывает с него все: и старость, и нищенство, и одежду.
— Не знаю, — говорит каменотес.
— Восемьдесят лет прожил на белом свете и не знаешь, что тебе на нем нравится и что нет.
— Что не нравится, я знаю, — басит Эфраим.
— А что тебе не нравится?
— Давай лучше спать.
— Если не ответишь, глаз не сомкну. Буду ворочаться с боку на бок (где он там на амвоне будет ворочаться?) и гадать, что на белом свете не нравится Эфраиму Дудаку.
— Твои вопросы не нравятся.
— А еще?
— Еще? — зевает Эфраим. — Всего и не перечислишь.
— А ты одно назови, — требует Авнер. — Одно.
— Жизнь, Авнер. Жизнь.
— Вся жизнь?
— Вся.
— Не может быть!
— Может.
— Разве ты никогда не был счастлив?
— Спи!
— А мне, Эфраим, не нравится только половина… ну та, что после пожара… А до пожара нравилась, очень даже нравилась… И тебе — только не говори неправды! — нравилась, пока Лея не померла… пока Церта не сбежала из дому… пока Гирш не угодил за решетку… У каждого свой пожар…
Эфраим не откликается, лежит молча, прислушивается. Дождь вроде бы пошел. Кажется, по крыше бросились врассыпную напуганные коршуном цыплята.
Дождь все усиливается. Теперь по крыше уже не цыплята бегают, а куры.
Нищий Авнер стоит на амвоне незнакомой синагоги и молится. Странная это молитва. Ухо Эфраима различает в ней не только имя создателя, но и перечень всех товаров, которыми когда-то, в допожарной жизни, торговал розовощекий бессмертный Авнер Розенталь — изюм, корица, чай, марципаны, уксус, оливковое масло, леденцовые петушки, соль, мак, имбирь.
— И еще ниспошли мне, господи, не гонтовую, а несгораемую жестяную крышу и стены не из дерева, а из огнеупорного железа. Разве не в твоей воле все вернуть на круги своя — и птиц, и людей, и ветер? Верни меня туда — в ту, допожарную, половину моей жизни, одари меня детьми… Сыном и дочерью… Дочерью и еще дочерью… Их, этих нищих, ты же одарил… чем же я тебя прогневил, господи?
— Говори, говори да не заговаривайся, — басит Эфраим. — Это мы-то со Шмуле-Сендером нищие?
Авнер молчит.
— Мы?
— Ты не спишь? — откликается нищий.
— Ах, Авнер, Авнер! — корит его Эфраим. — О чем ты его просишь?
— А о чем его просить? — слова Авнера падают в темноту крупными дождевыми каплями. Такое ощущение, будто он стоит не на амвоне, а по щиколотку в студеной воде, которую не вычерпать ни до утра, ни до конца жизни. Вода все прибывает и прибывает, и Авнер боится, чтобы Эфраим не услышал, как она хлюпает под ногами.
— Бог, Авнер, не лавочник.
— Но тот, у кого собственная бакалея, — бог… пусть на одной улице… пусть в одном местечке…
В молельню входит Шмуле-Сендер.
— Хлещет, как из ведра, — говорит он в темноту. — Жалко лошади.
Он снимает мокрую рубаху, потом — штаны и остается в одном исподнем. Фигура Шмуле-Сендера белеет в темноте, как привидение.
— Вы где? — спрашивает он.
— Я здесь, — отзывается Эфраим. — А ты что такой белый?
— Я не белый. Я — мокрый.
— Сразу обиделся, — подливает масла в огонь Авнер. — Ну, как лошадь?
— В порядке, — отвечает Шмуле-Сендер. — Только подкова болтается на правой передней… Ухналь вылетел…