Камиль Лемонье - Конец буржуа
— Ты просто умница. Ты стала практичной. Впрочем, у тебя ведь всегда была страсть к лошадям!
— Да, была, но с тех пор, как появился Пьер, все изменилось. Теперь он — настоящий хозяин дома, он всем распоряжается. Мне показалось даже, что он говорит мне: «Смотри будь осторожна с этой противной лошадью, которая не хочет тебя слушаться, я ее боюсь». И представь себе, я струсила. Моих пони мне, во всяком случае, опасаться не приходится: это все равно что большие собаки. Пьер треплет их за гривы своими маленькими ручонками. Да, прежней Гислены нет и в помине. На ее месте есть только мать.
Г-жа Рассанфосс сразу помрачнела. Она подумала:
«Гислена не говорит мне и половины всей правды».
Пришел кучер спросить, что она прикажет. Каждый день малютку возили на двухчасовую прогулку, на воздухе он хорошо засыпал и потом спал уже до самого обеда.
— Можешь запрягать, — сказала Аделаида, — мы поедем кататься все вместе.
День был жаркий, и только легкий ветер немного умерял зной. Кормилица с ребенком заняла переднее место, а г-жа Рассанфосс с дочерью сели сзади. Перед ними со всех сторон расстилались бесконечные зеленые равнины, покрытые густыми всходами и тянувшиеся то прямыми, то волнистыми линиями до самого горизонта. На холмах среди засаженных различными культурами квадратных участков виднелись кое-где деревушки. Внизу чернела удобренная перегноем почва, вспаханные плугом или сохой поля. Видно было, что люди здесь вкладывают в землю все свои силы. Но даже и теперь, когда земля эта была покрыта пятнами пробивающейся весенней зелени, она выглядела мрачно и, оставаясь немым свидетелем тяжких трудов, утомляла взгляд своим беспросветным однообразием. Г-жа Рассанфосс сразу же представила себе зиму и серое небо над всей этой голой равниной, представила себе всю тоску этого сельского изгнания, выдержать которую способны были только землепашцы былых времен.
— Бедная моя девочка, как тебе, наверное, тяжело было здесь одной!
Она взяла дочь за руку и некоторое время подержала ее руку в своей.
— Да нет же, я каталась верхом на Диане, я охотилась… Иногда меня навещал кюре, я оставляла его завтракать.
Но г-жа Рассанфосс продолжала:
— Да, одна, всегда одна, потому что…
Она вздохнула, не договорив до конца того, что ей хотелось у нее выведать.
— Да, одна, мама, совсем одна.
Г-жа Рассанфосс больше не решалась продолжать свои расспросы. Она чувствовала, что есть какая-то тайна, которую Гислена не хочет раскрыть, что покров этой тайны окружает Распелот высокой непроницаемою стеной.
«Впрочем, — подумала она, — когда-нибудь все узнается само собой».
— Что же, раз тебе это нравится… — сказала она.
День клонился к закату, повеяло прохладой, краски стали тускнеть, в воздухе разлился аромат цветов. Они вернулись, потом, когда Жюстина уложила Пьера спать, пошли еще раз пройтись по парку. На одной из аллей они увидели лесничего, который шел им навстречу, В руках он держал какую-то бумагу. Мэр послал его в замок за подписью. Ему был нужен виконт. «Наконец-то», — подумала Аделаида не без тревоги.
— Господина виконта нет, — ответила Гислена. — Я не знаю, когда он вернется.
Она держалась очень спокойно и без всякого смущения смотрела ему в глаза. Человек предложил ей оставить у себя бумагу.
— Как вам будет угодно, мой милый. Тогда отнесите ее в замок.
— А в самом деле, где же Лавандом? — небрежно обронила г-жа Рассанфосс.
Гислена вздрогнула. Краска бросилась ей в лицо. Потом носком ботинка она отшвырнула от себя маленький камушек и, гордо подбоченившись, сказала:
— Не надо, не будем об этом говорить.
— То есть как это не надо! — возразила г-жа Рассанфосс, которая почувствовала, что решающий момент настал. — Разве я тебе не мать? Разве я не имею права?
— Права… Да. Право у тебя есть.
Она произнесла это слово с какой-то горькой иронией. Руки ее слегка задрожали. И вдруг она заговорила как будто сама с собой.
— А верно ведь, почему бы мне не рассказать тебе это сейчас? Тогда я бы все равно ничего не сказала, но сейчас, сейчас… Ах нет, сама бы ты никогда не догадалась!
Они сели на скамейку.
— Так вот, слушай: у господина Лавандома была любовница. После того как он промотал все наследство, полученное им от отца, ему пришлось думать о том, как поправить свои дела. Ну, да что там говорить — ты знаешь, как он это сделал… Но ты не знаешь одного: что устроить все это взялась именно она, его любовница. Тут-то и начинается самое интересное. Так вот, эта женщина, которая, безусловно, умнее Лавандома, устанавливала цены, назначала условия.
— Ты права, не надо об этом говорить, — перебила ее мать.
— Нет, погоди, ты только послушай. Уверяю тебя, все это даже очень любопытно. Итак, назначенный день наконец настал. Ничего, я могу рассказывать об этом совершенно спокойно. Мы сошли с поезда. На той же самой станции сошла и эта дама. Очень вероятно, что господин Лавандом свою брачную ночь провел именно с нею. Во всяком случае, у него было достаточно такта, чтобы оставить меня в покое. И на мой взгляд, — добавила она, немного помолчав, — он поступил совершенно правильно: если бы он стал настаивать, я бы его убила.
Слова эти были сказаны совершенно бесстрастно — она говорила об убийстве человека как о самой обыкновенной вещи. Г-жа Рассанфосс побледнела от ужаса: она поняла, что в словах дочери не было ни малейшего преувеличения и что она была на это способна.
— Не будем больше об этом вспоминать, раз уж он остался жив, — сказала, улыбаясь, мужественная Гислена. — Впрочем, мне к этому почти нечего добавить. Господин де Лавандом ненадолго сюда приехал… Должна сказать, что он не злоупотреблял моим терпением… Да к тому же он всегда поступает так, как ему приказывает эта женщина. Она наняла квартиру в Мезьере; виделись они почти каждый день. Однажды утром Лаван-дом уехал в Париж. Там они и живут теперь, вдвоем в небольшом особняке, у них есть свой выезд, свои слуги.
— А вообще-то говоря, — заключила она, иронически прищурив глаза, — разве это не в порядке вещей? Они были настоящими мужем и женой, все эти обстоятельства только помогли им возобновить и поддерживать их прежние отношения. Вот и все! Видишь, я стала рассуждать как философ, я научилась понимать жизнь.
«До чего она трезво смотрит на вещи! Точь-в-точь как ее отец, — подумала г-жа Рассанфосс. — Не могу понять, почему им так трудно ужиться друг с другом».
Мать и дочь молчали. Теперь, когда тайны не стало, снова повеяло холодом отчужденности, они обе почувствовали, как отдаляются друг от друга, как возвращаются к прежней вражде. Аделаиду это испугало; ей захотелось сделать первой какой-то шаг к примирению, горячо обнять дочь. Но на этот раз материнская нежность ей изменила. Вместо нее она почувствовала с прежнею силой весь позор этого бесчестного союза. Теперь он снова стеною встал между ними.
Наконец она все же сказала:
— Ты сильная. Как ты трезво все рассудила! Только так и следует жить.
Но вдруг ее ненависть к Лавандому взяла верх надо всем!
— Впрочем, нет! Ты не права… Это ведь не человек, а чудовище. Послушай, вам надо разойтись… Он ведет себя так, что у нас есть против него оружие. Ты еще слишком молода, чтобы жить затворницей.
Гислена пожала плечами.
— Помилуй, господин Лавандом не мог поступить иначе. Мне не в чем его упрекнуть. Да и зачем? Жизнь моя уже сложилась, у меня есть цель. Все счастье мое в моем ребенке. Пойми это, мама. И, клянусь тебе, из Пьера выйдет настоящий человек. Тогда пускай посмотрят, кто из нас будет честнее — да; честнее.
Слово, которое она сейчас повторяла, приводило ее в негодование, раздувало все еще тлевшие угли. Она заговорила о воспитании, которое ей дала семья, о том, как с детства в ней укоренялись трусость и лень. Родители считали, что если молодая девушка умеет ездить верхом, танцевать, чуточку рисовать, кокетливо обмахиваться веером, она уже готова для жизни. Об остальном ведь никто не думал. А это остальное и есть жизнь: откровения сердца, муки тела, долг и, наконец, ребенок, которого надо воспитывать, ставя ему кого-то в пример.
— Я уж не говорю о воспитании мальчиков. Нечего сказать, хороши оба мои брата. Если Рассанфоссам не на кого будет опереться, кроме них, наша песенка спета. Говорю тебе, мама, род наш сойдет на нет, если среди нас не объявится человек, сильный духом, — он один может его спасти. У меня по крайней мере есть моя гордость. Под честью я понимаю нечто совсем иное, чем отец; для него нет ничего важнее мнения людей, но погоня за такой честью неизбежно приводит к низости. Впрочем, ты ведь не привыкла слушать такие речи. Но дочь твоя уже не та, какой она была прежде: мне прижгли глаза каленым железом, и я прозрела. Так вот, если кто-нибудь еще способен спасти наш род, так это Пьер, мой сын. Обманным путем вы навязали ему фамилию, на которую он не имел никакого права. Вместо этого он отлично мог бы называться Рассанфоссом, как я, в жилах его течет моя кровь, и естественно было бы, чтобы он носил мою фамилию. Это вы сделали из него незаконнорожденного — да, дважды незаконнорожденного, тем, что не дали ему ни фамилии отца, ни фамилии матери. Ах, если б я думала тогда так, как теперь, когда жизнь научила меня думать! Но придет время, и он узнает, на что способна мать, я очищусь в его глазах, я смою ту фальшь, которой вы его запятнали, дав ему это позорное имя. Тогда будет видно, на чьей стороне природа, на чьей стороне истина… К тому же кто знает? Быть может, настанет время, когда то, что теперь почему-то считается грехом, будут чтить как закон природы, когда жизни не надо будет виновато оправдываться в том, что она жизнь.