Мигель Унамуно - Мигель де Унамуно. Туман. Авель Санчес_Валье-Инклан Р. Тиран Бандерас_Бароха П. Салакаин Отважный. Вечера в Буэн-Ретиро
— При чем тут анархизм? Так не поступают. Так нельзя обманывать мужчин!
— Другого она и не обманула! — сказал холодно Аугусто, и его ужаснула холодность, с которой он произнес эти слова.
— Но она его обманет, обманет, не сомневайтесь!
Аугусто почувствовал демоническую радость при мысли, что Эухения в конце концов обманет и Маурисио. «Но уже не со мной», — сказал он очень тихо, так что едва ли сам себя услышал.
— Что ж, я сожалею о случившемся и еще больше — о вашей племяннице, но я должен удалиться.
— Вы понимаете, дон Аугусто, что мы…
— Да, я все понимаю, но…
Пора было уходить. Еще несколько слов, и Аугусто ушел.
Он был в ужасе от самого себя и от того, что с ним происходило, точнее, от того, чего с ним не происходило. Эта холодность, по крайней мере внешняя, с которой он встретил нежданную и наглую выходку, это спокойствие заставили его усомниться даже в собственном существовании. «Будь я такой же мужчина, как все, — говорил он себе, — мужчина с характером; будь я просто человеком и существуй на самом деле, разве б я мог встретить такой удар так спокойно?» И он начал, не отдавая себе в том отчета, ощупывать себя и даже щипать, чтобы проверить, чувствует ли он боль.
И вдруг кто-то потерся об его ногу. Это был Орфей, вышедший ему навстречу, чтобы утешить. Увидев Орфея, Аугусто, как ни странно, очень обрадовался. Он взял его на руки и сказал:
— Радуйся, мой Орфей, радуйся! Будем радоваться вместе! Уже никто тебя не выкинет из моего дома! Никто нас не разлучит! Мы проживем вместе и вместе умрем. Нет худа без добра, даже если худо велико, а добро очень маленькое, и наоборот. Ты верен мне, Орфей, ты верен! Я понимаю, иногда ты будешь уходить и искать себе подругу, но из-за этого ты не убежишь из дому, не оставишь меня; ты верен мне, только ты. Послушай, чтоб ты не уходил, я принесу домой собаку; да, я принесу тебе подругу. Ведь сейчас я не знаю, вышел ли ты встречать меня, чтобы утешить мое горе, или встретил меня, возвращаясь со свидания с подругой? Во всяком случае, ты верен, и никто не выкинет тебя из моего дома, ничто не разлучит нас.
Он вошел в дом и лишь тогда ощутил одиночество; буря разразилась в его душе, которая раньше казалась спокойной. Его охватило чувство, в котором смешались грусть, горечь, ревность, ярость, страх, ненависть, любовь, сожаление, презрение и, главное, стыд, безмерный стыд и нестерпимое сознание своего смешного положения.
— Она меня убила! — сказал он Лидувине.
— Кто?
— Она.
И он заперся у себя в комнате. И рядом с образами Эухении и Маурисио в его мыслях возник образ Росарио, которая тоже посмеялась над ним. И он вспомнил свою мать. Бросился ничком на постель, зубами вцепился в подушку. Ни слова не мог он произнести, монологи застыли в нем, душа как будто онемела. И Аугусто разразился слезами. И плакал, плакал, плакал. И в бесшумном плаче растворялись его мысли.
XXX
Когда Виктор вошел к Аугусто, тот сидел на диване, забившись в угол, и смотрел в пол.
— Что с тобой? — спросил Виктор, кладя руку ему на плечо.
— И ты еще спрашиваешь? Разве ты не знаешь, что со мной случилось?
— Знаю, но я знаю о случившемся извне, то есть я знаю, что сделала она; а вот что произошло с тобой, изнутри, так сказать, этого я не знаю; не знаю, почему ты так сидишь.
— Да, это невероятно!
— Тебя бросила любимая, обозначим ее буквой «а», но разве не осталась тебе «б», или «в», или любая другая из энного числа?
— По-моему, не время шутить.
— Напротив, самое время пошутить.
— Меня мучит вовсе не любовь, а эта злая шутка, злая, злая. Они надо мной подшутили, высмеяли, выставили меня дурачком; они хотели доказать мне, что я… что я не существую.
— Тебе неприятно?
— Не шути, Виктор.
— Почему это я не должен шутить? Дорогой мой экспериментатор, ты хотел поступить с нею, как с лягушкой, а она сделала лягушкой тебя. Ну, так прыгай в лужу — квакать и жить!
— Умоляю!
— Не шутить? А я буду шутить. Шутка и существует для таких ситуаций.
— Но это так сбивает с толку.
— И надо, чтобы сбивало. Надо все смешать. Главное — смешать: сон — с явью, выдумку — с жизнью, правду — с ложью, смешать все в сплошном тумане. Если шутка не путает и не сбивает с толку, она никуда не годится. Ребенок смеется над трагедией, а старик плачет на водевиле. Ты хотел сделать ее лягушкой, а она сделала лягушкой тебя; пусть так — стань лягушкой для самого себя.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Поставь опыт на самом себе.
— Покончить самоубийством?
— Не стану говорить ни да, ни нет. Одно решение равно другому, ни одно не лучше.
— Тогда найти их обоих и убить?
— Убийство ради убийства — безумие. Правда, это лучший способ освободиться от ненависти, которая только разъедает душу. Ведь не один злодей успокоил свою злобу и почувствовал жалость и даже любовь к своей жертве, как только выместил на ней свою ненависть. Дурной поступок освобождает от дурного чувства. И потому закон порождает грех.
— Так что же мне делать?
— А разве ты не слышал, что в нашем мире так заведено: либо ты сожрешь, либо тебя сожрут.
— Понятно, либо ты дурачишь других, либо тебя дурачат.
— Нет. Есть и третий выход: сожрать самого себя, одурачить самого себя. Сожри себя! Тот, кто жрет, наслаждается, но его не покидает мысль о конце его наслаждений, и он становится пессимистом; тот, кого жрут, страдает, и его не покидает надежда освободиться от страданий, потому он тоже становится пессимистом. Сожри самого себя, тогда наслаждение смешается со страданием и нейтрализует его, ты достигнешь полного равновесия духа, атараксии, ты станешь исключительно зрелищем для самого себя.
— И это ты, Виктор, приходишь ко мне с такими идеями?
— Да, я, Аугусто, я!
— Но раньше ты не думал так… путано.
— Тогда я еще не был отцом.
— Ну, а став отцом…
— У любого отца, если он не безумен и не глуп, просыпается самое страшное человеческое чувство — чувство ответственности! Я вручаю своему сыну бессмертные заветы человечества. Размышляя о таинстве отцовства, можно потерять разум. И если большинство отцов не сходят с ума, то лишь потому, что они глупы или… непричастны к отцовству. Можешь радоваться, Аугусто, ведь бегство твоей Эухении избавило тебя от прелестей отцовства. Я уговаривал тебя жениться, но не уговаривал становиться отцом. Брак — это эксперимент, скажем… психологический, а отцовство — патологический.
— Но я уже стал отцом, Виктор!
— Как? Чьим отцом?
— Да, да, я стал отцом для самого себя. И таким образом родился по-настоящему. Чтобы страдать, чтобы умереть.
— Второе рождение, подлинное, — это рождение благодаря страданию, когда мы осознаем, что смерть непрерывна, что мы постоянно умираем. Но если ты стал своим собственным отцом, значит, ты стал и своим собственным сыном.
— Мне кажется невероятным, Виктор, просто невероятным, что в моем состоянии, после всего, что она со мной сделала, я еще способен спокойно выслушивать твои парадоксы, твои словесные выверты, макабрические шутки. Но еще хуже другое…
— Что же?
— Что они меня забавляют и я злюсь на самого себя!
— Все — комедия, Аугусто, комедия, которую мы разыгрываем сами перед собою, перед судом совести, на подмостках нашего сознания, мы одновременно и актеры и зрители. В сцене горя мы представляем горе, и нам кажется фальшивой нотой возникающее вдруг желание посмеяться. А смех душит нас особенно в этой сцене. Комедия, комедия горя!
— А если комедия горя приводит к самоубийству?
— Тогда это комедия самоубийства!
— Но умирают-то на самом деле!
— И это комедия!
— Но где же тогда реальное, истинное, переживаемое?
— Кто тебе сказал, что комедия не бывает истинной, реальной и переживаемой?
— Что ты хочешь сказать?
— Что все едино и тождественно: надо перемешивать, Аугусто, надо путать. А кто не путает, запутывается сам.
— И кто путает, тоже запутывается.
— Возможно.
— Что же тогда делать?
— А то самое: болтать, острить, играть словами и понятиями… проводить хорошо время!
— Вот они его действительно хорошо проводят!
— Ты тоже! Разве ты был когда-нибудь так интересен самому себе, как сейчас? Может ли человек ощутить любую часть своего тела, пока она не заболит?
— Да, но что же мне теперь делать?
— Делать, делать, делать! Ну вот, ты уже почувствовал себя героем драмы или романа! Будем довольны, оставаясь героями… румана! Тебе кажется, мы мало делаем, когда разговариваем? У тебя мания действия, то есть мания пантомимы. Считается, будто в драме много действия, когда актеры там могут всячески жестикулировать, расхаживать, изображать дуэли, прыгать и прочее. Пантомима! Пантомима! В других случаях замечают: «Слишком много разговоров!» Как будто говорить не значит делать. Вначале было Слово, и из Слова возникло все. И если бы, например, сейчас какой-нибудь руманист спрятался за этим шкафом и застенографировал все, что мы говорим, а потом опубликовал, вполне вероятно, что читатели сказали бы: «Там ничего не происходит», — и, однако…