Евдокия Нагродская - Обольщение. Гнев Диониса
Он с минуту помолчал и продолжил с улыбкой:
– Я вас, может быть, удивлю сейчас, но я чувствую себя ужасно скверно и сознаю, что это начало конца. Я недавно обратился к доктору и потребовал правду о моем здоровье. Эскулап решил, что если сделать операцию немедленно, то я проживу долго, если нет, то я имею в своем распоряжении полгода, год – самое большее.
– Александр Викентьевич! Вы согласились на операцию?!
– Нет, мой друг. Я на нее не соглашусь. Доктор обещает мне кончину без особых мучений, и я ни за что не откажусь от удовольствия покончить поскорее со всей этой кутерьмой, называемой жизнью.
Я хочу говорить, умолять, но голос мой мне не повинуется. Я только беру его тонкие руки в красивых кольцах и с тоской сжимаю их.
Он смотрит на меня с таким выражением, которое я видела на его лице один только раз – в памятную ночь, когда Старк увез от меня ребенка. В ту ночь он удерживал меня на постели и говорил: «Бедный друг, пожалейте их: кто знает, может быть, вы им всем нужнее, чем вы думаете. Если бы не они, я бы не стал вас удерживать. У меня сейчас нет ни яду, ни револьвера, но я помог бы вам дойти туда, к скале над морем. Но я знаю, что ваша жизнь нужна для других».
– Останьтесь жить, хоть для нас, ведь вы всегда жили для других! – наконец могу я выговорить.
– Друг мой, я так устал, мне так хочется покоя. Не зовите меня к жизни. Я хотел умереть еще тогда, в Риме.
Я поднимаю голову и со скорбным удивлением смотрю на него. Лицо его сохраняет выражение грусти и нежности, и его рука ласково гладит меня по голове.
– Помните вы день, когда Старк позировал вам в последний раз, когда он был так весел?
Я киваю.
– Так вот, в этот самый день я хотел покончить с собой.
– Но почему? – не понимаю я.
Он задумчиво гладит меня по голове.
– Милый друг мой. Право, я никого из моих друзей не любил так, как вас, сам не знаю почему. Вам одной мне хочется сказать то, что я думал не говорить никому никогда. А что мне хочется говорить, я приписываю моей болезни, моей слабости. Дни мои сочтены, и мне не хочется ничего земного уносить туда. Мне почему-то кажется, что там есть что-то. Конечно, не рай, не ад, но мне представляется невозможным, чтобы моя мысль, память и воображение могли исчезнуть вместе с моим телом. Это кажется мне ужасно глупым, именно глупым. Вы видите, Тата, – позвольте мне называть вас так, – я делаюсь болтлив, как все дряхлеющие и умирающие, но я не могу, я не хочу уносить с собой то, что было и радостью, и мукой для меня… Я безумно любил Старка, Тата, и в тысячу раз больше, чем вы. Я вижу, что вы поражены, но я решил все рассказать вам.
Вы не знали секрета, я его знал с детства, и я хотел сознательно быть чистым, в этом было мое мучение. Ребенком в моих наивных влюбленностях я тоже, как и вы, стремился к объекту одного со мной пола. Но вы переменили пол, а я всегда оставался мужчиной. Когда меня отдали в одно из привилегированных учебных заведений и я увидел разврат между мальчиками моего возраста, я пришел в ужас и отшатнулся от них. У меня были умные, хорошие родители. Они своим воспитанием дали мне хорошие задатки, и я отшатнулся от разврата моих сверстников. Но ужаснулся я гораздо позже: тогда, когда я вырос и возмужал. Ужаснулся, когда увидел, что женская красота ничего не говорит моим чувствам. Ими всецело владело прекрасное тело юноши. Я старался насильно ухаживать за женщинами, заводить интриги, жил с ними и покупал их на один день. Я боялся самого себя, я стыдился себя. Это было самое ужасное время моей жизни. Я принимал этих женщин, как отвратительное лекарство, которым я надеялся вылечиться от моей болезни, от моего позора. Я испытывал то, что должен испытывать нормальный человек, если бы его заставили силой предаваться какой-нибудь извращенности. Но это не помогало. Я решил служить, работать… Но служба и работа продуктивны только тогда, когда ими удовлетворяется жажда денег или честолюбие. У меня не было последнего, а первых было слишком много. Я бросился на науки и на искусство. Но науки доставались мне слишком легко, а искусство… Оно говорило о любви и подчас мучило. Я попробовал физический труд. Прожил два года в толстовской колонии, треть моего состояния отдал окрестным крестьянам. Я старался войти во все это душой, но тело говорило все сильнее и сильнее… В это время родители мои стали настаивать на моей женитьбе, даже нашли мне невесту. У отца умер товарищ, князь Уколов. Князь умер совершенно разоренный, запутанный в долги. Дочь его, княжна Варвара, осталась положительно на улице, и моя мать приняла ее к себе в дом. Я отказался наотрез от этого брака. Мог ли я в угоду матери и отцу изломать жизнь восемнадцатилетней чистой девушки? Но эта девушка сама явилась ко мне в кабинет, куда я ушел после бурной сцены с матерью, и сказала: «Я слышала ваш разговор, я подслушивала. Вы меня не любите, я вас тоже не люблю. Вы боитесь разбить мою жизнь, а я считаю, что вы меня осчастливите. Я не особенно красива и бедна – кто женится на мне? Бедняк? А я хочу богатства и свободы. Ваши родители желают продолжения их рода. Прекрасно, постараемся подарить им наследников. Двоих, я думаю, довольно, если один умрет, другой останется. Если это будут девочки, можно будет при замужестве присоединить к их фамилии вашу, это даже очень красиво – двойная фамилия. А затем не будем стеснять один другого». Я с удивлением смотрел на эту тоненькую девочку, такую чистую и невинную на вид. Я ей это высказал. «Вы не ошибаетесь, – спокойно заметила она, – я совершенно чиста и невинна, но не глупа. Я знаю, что мне надо подумать о своем будущем. Мне всегда хотелось быть богатой». Тогда я ей сказал, что вообще не люблю женщин. «Ах, вы верно…? – и она произнесла греческое слово, так мало ко мне подходящее в прямом смысле, с неподражаемым хладнокровием. – Но это ничего, детей вы все же можете иметь, я это знаю». Она подала мне мысль: а что если я буду иметь детей и в них смысл жизни? Я согласился. Но и эта надежда не сбылась. Жена моя слишком набросилась на светские удовольствия, родила преждевременно мертвого ребенка, и доктора сказали, что надежда иметь детей потеряна навсегда. Когда я пришел навестить мою жену после родов, она мне сказала: «Я очень виновата перед вами, Александр: я не берегла себя и вовлекла вас в невыгодную сделку. Нельзя ли это поправить? Не можете ли вы прижить ребенка с другой женщиной, я имитирую беременность и роды?» «Это уж уголовное преступление, – ответил я ей, – ваша добросовестность заводит вас слишком далеко. Помиримся с обстоятельствами». Мы прожили с ней под одной крышей много лет, сходясь за обедом, принимая гостей. Ездили вместе в театр и в гости. Мы даже с удовольствием беседовали по вечерам. Она была сухая, но не глупая женщина, ее злой ум мне нравился. Нас даже считали дружной парой. Были ли у нее увлечения? Не знаю. В свете ничего о ней не говорили. Мне приходилось в обществе встречаться с людьми, пробуждавшими во мне внезапное чувство любви, но что я должен был делать? Если бы я открыл перед женщиной свою страсть к ней и она не захотела отвечать на эту страсть, то все же мое безумное объяснение она вспоминала бы с улыбкой снисхождения, а может быть, и с невольным вздохом. А юноша? Порядочный юноша! Он бежал бы от меня с отвращением и ужасом, в лучшем случае со смехом… с тем самым смехом, которым смеялся тогда Старк при воспоминании о бароне. Тата, Тата, счастливы вы, что вы себя не поняли, что случай свел вас со Старком. Судьба исправила ошибку природы, она не захотела лишить вас счастья изведать разделенную страсть!
Латчинов задумался, потом продолжал: – После неудачных родов моей жены я поехал путешествовать. И тут первый раз я пошел к тем созданиям, которые носят название «chattes».[4] Но оказалось, что они мне еще противнее женщин. Я хотел любить Ганимеда, Антиноя, а видел перед собой какие-то карикатуры на женщин, тех женщин, от которых я бежал. Меня возмущала эта имитация, эти женские платья, парики, когда я искал именно божественного юношу! И кроме того, я вовсе не хотел того, что эти создания мне предлагали. Я хотел преклоняться перед красотой тела, перед гордым лицом молодого полубога. Я хотел расточать до самозабвения ласки моему кумиру и ждать от него только поцелуя и ласки. Я хотел дружбы, более сладкой, чем любовь, и поэзии в этом моем поклонении… А эти изуродованные создания, эти размалеванные куклы предлагали мне то, чем они торговали. Они не понимали культа древних, они знали грубый обычай Востока, вызванный недостатком в женщинах. Я бежал от них с еще большим отвращением, чем от их товарок по ремеслу. Тут я встретил одного американца Джони. Он был тоже один из этих несчастных имитаторов, но похитрее их. Он понял, чего я хотел, и обманул меня или, скорее, я сам себя обманывал. Это было жадное, капризное, несносное существо, но я его любил два года. Он скучал со мной. Не мог же он вечно притворяться, что ему нравится замкнутая жизнь с книгами, музыкой… Я в своей наивности хотел сделать его моим товарищем, другом. А ему хотелось поиграть в карты, напиться, он даже мне не раз говорил, что такая любовь, как моя, слишком платоническая, что ему нравится совсем другое. Он оставался со мной только ради денег, и крупных денег, в которых я ему не отказывал. Наконец, барон Z. сманил его и увез от меня. Глупо, я сам сознаю, что это было глупо, но я не мог много лет этого забыть и, встретив Z., я вызвал его на дуэль, придравшись к нему во время карточной игры. После побега Джони я обратился к докторам и наконец к гипнотизеру. Не знаю, он ли или я сам себя загипнотизировал, но долго я жил спокойно, со своими книгами, музыкой, картинами, путешествуя почти все время, и вдруг… У вас в мастерской я увидел Старка, и началась мука, мука хуже прежнего… Стена, безнадежность. Тата, Тата! Это был ужас, скорбь, мрак! И счастье в то же время. Счастье, мое бедное счастье состояло в том, что я видел его около себя и знал, что я его лучший и единственный друг. Вы покинули его, и он был одинок, грустен. Вы знаете его детскую ласковость? И я крал пожатие руки, ласковое слово, улыбку. Иногда я приходил к нему в комнату, когда он ложился спать. Я садился около его постели, и мы вели дружеские, долгие беседы. Я нарочно начинал ему говорить о вас, чтобы видеть страсть в этих чудных глазах. Я иногда имел жестокость доводить его до отчаяния, чтобы получить право гладить его руку, поцеловать его в лоб, обнять его, когда он рыдал на моем плече… О, как я мучился совестью на другой день, видя его расстроенное лицо. Во время его болезни, несмотря на страшные опасения за его жизнь, я был счастлив, и только тогда я был счастлив. Он без сознания целые ночи лежал на моих руках. Я целовал его, сколько хотел. Целыми часами я любовался им, а кругом была ночь… тишина… Тата! Единственный друг мой, милый мой товарищ! Простите, я увлекся и говорю лишнее, но вы знаете, что скоро всему конец – и моей безграничной любви к нему, и моей жизни.