Айн Рэнд - Атлант расправил плечи. Книга 2
— Филипп, — произнес Реардэн, не повышая голоса, — произнеси еще раз что-нибудь подобное и окажешься на улице — прямо сейчас, в костюме, что на тебе, с мелочью в кармане.
Не последовало ни звука, ни движения. Реардэн заметил, что безмолвие и неподвижность троих людей, сидящих перед ним, не были удивлением. Ошеломленное выражение на их лицах не было шоком от внезапного разрыва бомбы, это была реакция людей, знающих, что они играют с огнем. Не последовало ни протестующих выкриков, ни вопросов; они знали, что он имел в виду, и знали, что это означало. Смутное отвращение подсказывало ему, что они знали об этом задолго до того, как он сказал.
— Неужели ты способен вышвырнуть на улицу собственного брата? — наконец произнесла мать; это был не протест, а мольба.
— Еще как способен.
— Но он твой брат… Это что-нибудь значит для тебя?
— Нет.
— Может быть, временами он заходит слишком далеко, но это всего лишь беспредметный разговор, современная болтовня, он сам не понимает, что говорит.
— Так пусть поймет.
— Не будь так жесток к нему… он младше тебя и… слабее. Он… Генри, не смотри на меня так. Никогда не видела у тебя такого взгляда… Не надо его пугать. Ты же знаешь, что нужен ему.
— А он об этом знает?
— Ты не должен быть жесток к человеку, который нуждается в тебе, это будет терзать твою совесть всю оставшуюся жизнь.
— Не будет.
— Ты всегда был так добр, Генри.
— Я не добр.
— У тебя всегда была жалость.
— Теперь нет.
— Хороший человек умеет прощать.
— Я не умею.
— Не заставляй меня думать, что ты эгоист.
— Я эгоист.
Филипп переводил взгляд с матери на Реардэна. Он был похож на человека, который думал, что стоит на прочном граните, и вдруг обнаружил, что это тонкий лед, с грохотом трескающийся вокруг.
— Но я… — Он запнулся и замолк, его голос звучал как шаги, проверяющие лед на прочность. — Разве я не имею свободы слова?
— В собственном доме. Не в моем.
— Разве у меня нет права на собственные мысли?
— Только за собственный счет. Не за мой.
— Ты не терпишь расхождения во мнениях?
— Не тогда, когда я оплачиваю счета.
— Ты ничем, кроме денег, не интересуешься?
— Интересуюсь. Тем, что это мои деньги.
— И ты не хочешь принять во внимание другие вы… — Он чуть не сказал «высокие», но передумал. — Другие аспекты?
— Нет.
— Но я не твой раб.
— Может, я — твой?
— Не понимаю, о чем ты. — Он запнулся. Он понимал, что имелось в виду.
— Нет, — произнес Реардэн, — ты мне не раб. Ты волен уйти отсюда в любое время, когда захочешь.
— Я… я не о том.
— А я — о том.
— Не понимаю…
— Разве?
— Ты всегда знал мои… политические взгляды. Ты никогда раньше не возражал.
— Да, верно, — тяжело произнес Реардэн. — Возможно, я должен объясниться, если ввел тебя в заблуждение. Я пытался не напоминать тебе, что ты живешь за мой счет. Я считал, что уместнее об этом помнить тебе. Я думал, что любой человек, принимающий помощь другого, знает, что основным мотивом дающего является добрая воля и что в ответ следует платить той же доброй волей. Теперь я вижу, что ошибался. Ты получал еду, не заработав ее, и заключил, что любовь и привязанность тоже не нужно зарабатывать. Ты сделал вывод, что я самый безобидный в мире человек, на которого можно наплевать именно потому, что ты от меня во всем зависишь. Ты заключил, что я не напомню тебе об этом, что меня свяжет страх задеть твои чувства. Хорошо, давай откровенно: ты — объект благотворительности, чей кредит уже давным-давно исчерпан. Какую бы любовь я ни испытывал к тебе когда-то, она прошла. У меня нет ни малейшего интереса ни к тебе, ни к твоей судьбе, ни к твоему будущему, у меня нет никаких причин кормить тебя. Если ты покинешь мой дом, мне безразлично, сдохнешь ты с голоду или нет. Таково твое положение здесь, и надеюсь, ты будешь помнить об этом, если хочешь остаться. Если нет, убирайся.
Филипп втянул голову в плечи, Реардэн никак не отреагировал.
— Не воображай, будто мне доставляет удовольствие здесь жить, — сказал Филипп; его пронзительный голос прозвучал безжизненно. — Если ты думаешь, что я счастлив, ошибаешься. Я все что угодно отдал бы, лишь бы убраться отсюда. — Слова были дерзкими, но голос звучал осторожно. — Если ты так думаешь, мне лучше уйти. — Слова были утверждением, но голос поставил знак вопроса в конце фразы и ждал; ответа не последовало. — И тебе незачем беспокоиться о моем будущем. Мне не нужно ничьих подачек. Я сам могу позаботиться о себе. — Слова были адресованы Реардэну, но глаза смотрели на мать; она молчала, она боялась пошевелиться. — Я всегда хотел ни от кого не зависеть, всегда хотел жить в Нью-Йорке, рядом со своими друзьями. — Голос понизился, и Филипп добавил в безличной размышляющей манере, словно ни к кому не обращаясь: — Конечно, у меня возникнут проблемы, связанные с поддержанием определенного социального статуса… Не моя вина, что меня будет стеснять фамилия, ассоциирующаяся с миллионами… Мне потребуется определенная сумма на год или два… чтобы жить подобающим образом.
— От меня ты денег не получишь.
— Разве я их у тебя просил? Не воображай, что я не смогу достать их, если захочу! Не воображай, что я не смогу уехать. Меня бы через минуту здесь не было, если бы я думал только о себе. Но я нужен маме, если я ее брошу…
— Не объясняй.
— А кроме того, ты меня неправильно понял, Генри. Я не сказал ничего такого, чтобы оскорбить тебя. Я вообще не затрагивал личности, просто обсуждал общую политическую ситуацию с абстрактной социологической точки зрения, которая…
— Не объясняй, — повторил Реардэн.
Он смотрел в лицо Филиппа. Оно было опущено, и глаза смотрели на Реардэна снизу вверх. Это были безжизненные глаза, в них не было ни искры возбуждения, ни личного переживания, ни вызова, ни сожаления, ни стыда, ни страдания; это были покрытые пленкой овалы, не выдававшие никакой реакции на реальность, ни единой попытки понять ее, взвесить факты, вынести разумное суждение, — овалы, наполненные лишь тупой, застывшей, бессмысленной ненавистью.
— Не объясняй. Просто закрой рот.
К отвращению, заставившему Реардэна отвернуться, примешивалась жалость. Он хотел схватить брата за плечи, встряхнуть его и закричать: «Как ты можешь поступать так с собой? Как ты дошел до такого состояния? Почему ты упустил чудесную реальность собственного существования?..» Реардэн отвел взгляд. Он знал, что все бесполезно.
Реардэн с усталым презрением заметил, что трое за столом молчали. Все прошедшие годы его предупредительность не приносила ничего, кроме злобно-праведных упреков. Где сейчас была их праведность? Теперь пришло время привести в действие их принципы справедливости — если справедливость входила в их принципы. Почему они не набросились на него с обвинениями в жестокости и эгоизме, которые он привык воспринимать вечным рефреном к своей жизни? Что позволяло им делать это годами? Реардэн понял, что слова, которые звучали в его сознании, были ключиком к ответу: согласие жертвы.
— Не будем ссориться, — угрюмо и рассеянно произнесла мать. — Сегодня День Благодарения.
Взглянув на Лилиан, Реардэн поймал взгляд, который подтвердил его уверенность в том, что она уже давно наблюдает за ним, — взгляд выражал панику.
Реардэн поднялся.
— А теперь прошу простить меня, — сказал он всем разом.
— Ты куда? — резко спросила Лилиан.
Минуту он, раздумывая, смотрел на нее, словно утверждая то, что она должна прочитать в его ответе:
— В Нью-Йорк.
Лилиан вскочила из-за стола:
— Сейчас?
— Да, сейчас.
— Ты не можешь поехать в Нью-Йорк! — Ее голос не был громким, но в нем звучала беспомощность пронзительного визга. — Сейчас ты не можешь позволить себе это. Я имею в виду, оставить семью. Тебе нужно думать о своей репутации. Ты не в таком положении, чтобы позволять себе вещи, о которых знаешь, что они порочны.
«По какому моральному кодексу? — подумал Реардэн. — По каким нормам?»
— Почему ты едешь в Нью-Йорк?
— Мне кажется, Лилиан, по той же причине, по которой ты хочешь удержать меня.
— Завтра суд.
Это я и имею в виду. Реардэн повернулся, и Лилиан повысила голос:
— Я не хочу, чтобы ты уходил!
Он улыбнулся. Это была первая улыбка за прошедшие три месяца, адресованная ей; но это была не та улыбка, на которую рассчитывала Лилиан.
— Я запрещаю тебе покидать нас сегодня!
Он повернулся и вышел из комнаты.
За рулем машины, мчащейся по ровной, как зеркало, замершей дороге, которая стлалась под колеса со скоростью около шестидесяти миль в час, Реардэн отбросил мысль о своей семье, их лица откатывались назад в пучине скорости, поглощающей голые деревья и одинокие постройки по обочинам дороги. Движение было слабым, позади мелькали горстки огней города, который он миновал; пустота вокруг была единственным признаком праздника. Изредка над заводским корпусом вспыхивало туманное свечение, притушенное морозом, и холодный ветер завывал, попадая в щели машины и постукивая брезентом крыши о металлический каркас.