Камиль Лемонье - Конец буржуа
— Будь Магдалиной для того, кто несет свой крест. Стань на колени. Вот так. А теперь распусти свои волосы и умасти благовониями ноги Нищего. Да будь с ним поласковее, тебе за это отдельно заплатят.
С минуту она колебалась. Потом, самодовольно улыбаясь в предвкушении мзды, продажная девка покорно нагнулась и опутала своими светлыми шелковистыми волосами заскорузлые, мозолистые ноги бродяги. Старик взирал на все равнодушно, спокойным взглядом, и ни один мускул не дрогнул на его неподвижном, цвета дубленой кожи лице, непроницаемом как маска.
Наконец принесли полную миску супа; вместе с капустой и куском хлеба в нем плавали шкварки. В один миг мрачное лицо старика оживилось, глаза его заблестели, как угольки. Быстрым движением он схватил разливательную ложку. Но вдруг он замер в каком-то страхе и умоляющим взглядом голодной собаки посмотрел на Ренье, как будто опасаясь, что его обманут.
— Не беспокойся, никто не тронет твоего супа, — сказал Ренье, поймав этот взгляд.
И, усадив старика за стол, он стал сам ему подавать. Нищий перекрестился и принялся жадно хлебать. Как только он съедал, ему тотчас же наливали снова, а он не переставая хлебал и хлебал, глотая суп, уплетая сало и хлеб, уткнувшись носом в дымящуюся тарелку, безразличный ко всему на свете, кроме неистового сладострастия еды.
Миска опустела. Старик умоляюще взглянул на Ренье. Тот сделал знак лакею, который вернулся со второй такою же миской. Он опустошил и эту с такою же жадностью, опрокидывая в себя горячую похлебку, выскребая ложкой фаянс так, что тарелка потом блестела, как зеркало. Жесткий взгляд его немного смягчился, по телу разлилась приятная теплота.
— Голод — это нормальное состояние человека, — сказал молодой Рассанфосс, обращаясь к Антонену. — Если бы я знал, что такое голод, я бы, может быть, что-нибудь собой представлял. Но дело в том, что все Рассанфоссы родились сытыми. Еще во чреве матери мы пожирали целые миллионы. Разумеется, речь идет не о тебе, потому что ты ведь феномен. Ты хоть и богач, но вечно бываешь голоден. И что удивительнее всего, ты можешь съесть столько, сколько не съест и десяток таких бродяг, как он, а на десерт можешь сожрать и самих бродяг.
— Ох! — вздохнул Кадран, ощупывая свой огромный живот. — Когда же наконец подадут!
Лакей стал убирать миску и тарелку, из которой ел нищий. Другой в эту же минуту начал подавать закуски. Потом явился метрдотель; заложив левую руку за спину, он в правой нес мельхиоровое блюдо, на котором лежали головки спаржи и темные ломтики почек, залитые яйцом. С такою же серьезностью он подал блюдо и нищему; отвращение его выразилось только в том, что он надул свои толстые щеки. Когда дамы увидели, в какое замешательство величественный жест метрдотеля привел старика, веселье их не знало границ. Нищий тоже пытался смеяться, но он был смущен импозантным видом этого толстяка и его белым галстуком. Наконец он решился и одним махом сгреб в свою тарелку все, что оставалось на блюде. Съеденные им две миски супа, казалось, только подготовили в его желудке место для более существенных блюд. Его крепкие челюсти заработали, как мельничные жернова. Он даже не успевал как следует разжевать пищу, и тяжелые квадратные куски мяса один за другим исчезали в глубинах его пищевода. Особенно ему понравился круглый черный хлеб, который велел подать Ренье. В промежутках между блюдами старик вливал в себя большую кружку вина, жадно припав губами к краям. Кружка эта тотчас же наполнялась снова. Столь невероятная прожорливость привлекла внимание даже самого Антонена.
Видя, как голоден этот нищий, он досадовал на себя: да, если бы только сам он всегда мог есть с таким аппетитом! Он ведь тоже испытывал голод, но, начав есть, он вдруг чувствовал, что желудок его уже набит так плотно, что больше не в состоянии ничего вместить. А этот мужик все ел и ел. Положив руки на залитую вином скатерть, он все время что-то глотал, и его тощее лицо, то и дело сотрясавшееся от непрерывной работы челюстей, казалось закованным в железо.
— Вот, дети мои, — сказал Ренье, — это настоящий голод — тот голод, которым господь бог наделил всякую скотину, голод первобытного человека, человека эпохи неолита, убивавшего свою добычу и тут же ее пожиравшего. И, кроме того, это голод человека завтрашнего дня, когда он набросится на ту пищу, которую мы, жалкие и бессильные едоки, оставим брошенной на дорогах. Даже такой расфранченный паразит, как ты, мой дорогой Антонен, и тот всего-навсего мышонок в сравнении с этим боа-констриктором, с этим предшественником последних разбойничьих набегов. Знайте, что если бы всех вас вместе взятых наделили хотя бы птичьим мозгом, вы и то должны были бы понять, сколько величия во всем, что вы сейчас видите перед собою.
Он поднял бокал.
— Я пью за твое здоровье, святой обжора, за тебя, который пожрет нас всех до единого.
Нищий, кивнув головой, чокнулся с ним. К нему потянулись и все остальные со своими бокалами.
Ренье продолжал:
— А теперь слушай. Все это только так, для возбуждения аппетита. Надо было тебя чуть-чуть подбодрить. А сейчас мы повезем тебя к красоткам, да, к женщинам, обнаженным так, что им уже нечего обнажать. Не беспокойся, ты сможешь купить себе любую. Ты познаешь настоящую сладость.
Девки запротестовали. Недовольные тем, что их отпускают, они заявили, что никуда не уедут.
Тогда Ренье велел подать шампанское и напоил их до такой степени, что уже ничего не стоило затолкать их в экипаж. Потом он нанял фиакр. Нищий сел рядом с кучером. Так они доехали до дверей какого-то дома.
Любопытство тамошних девиц разгорелось при виде этого подгнившего мяса, которое им кинули на съедение; все высыпали навстречу, шурша своими шелками, звеня ожерельями и браслетами, болтая, перебивая друг друга. Их размалеванные, наштукатуренные лица расплылись в улыбки; им лестно было, что фарс, затеянный молодыми людьми, которые решили дать возможность нищему потешиться и за все платили, происходит в их заведении.
Маленький Рабаттю рассказал им об омовении ног. Да, действительно, ступни его окунули в шампанское! И этот оборванец на все согласился. Девицы прыскали со смеху, так что груди их выскакивали из корсажа. Они толкали старика своими толстыми руками, стараясь как-то расшевелить его. Задрав юбки, они надевали их ему на голову, обдавая его едким, мускусным запахом своих тел.
Сидя совершенно неподвижно на диване, старик смеялся тем самым смехом, каким он смеялся при виде жирандолей и белой скатерти в ресторане; его огромные зубы сверкали. Они спросили его, сколько ему лет. Но он ответил им, как и раньше: не знает. Никто никогда не учил его считать.
И здесь, в обители любви, где его окружили эти бесстыдно изогнутые тела, где его всячески щекотали и щипали, стараясь возбудить в нем чувственность, он, казалось, точно так же ничему не удивлялся, как тогда, когда Мышка обвила волосами его ноги. Он как будто принимал эту новую неожиданность так же невозмутимо, как и все предыдущие, и смотрел на этот гарем, куда его занесла ирония судьбы, как на один из тех случайных приютов, в которых еще с незапамятных времен он находил себе пристанище.
Однако когда его спутник, вовлекший его в это столь необычное приключение, одержимый сатанинскою злобой горбун Ренье предложил ему выбрать себе женщину, старик был поражен. Разинув рот, он в нерешительности разглядывал их одну за другой; потом ему стало стыдно, руки его задрожали. Наконец в глазах его блеснул хитрый огонек. Это был взгляд охотника, завидевшего в лесу ускользавшую от него дичь; он остановился на одной из них, тяжелой, похожей на изваяние. Но та встретила его целым потоком ругательств. Она хрипела от гнева и отвращения. Все, что угодно, но спать с этой грязной свиньей — ни за что на свете! Другие ее поддержали: это было бы позором для их заведения, они ведь не какие-нибудь уличные шлюхи; нет, ни одна из них на это не согласится. Глаза их засверкали, как острия ножей, они зашелестели юбками, затопали каблуками по ковру, замахали руками, обнажая волосатые подмышки; комнаты огласились их язвительными ругательствами и гневными криками.
Тогда Ренье заявил, что он все перебьет. Поднялась свалка; Рабаттю и Антонена вытолкали из зала. И вдруг одна из девиц, высокая брюнетка, больная чахоткой и кашлявшая в платок, прониклась жалостью к нищему. Она села к нему на колени, поцеловала его в лоб.
— Хочешь быть моим милым? Мне ведь наплевать, кто ты такой. Ты как-никак мужчина, хоть и старик. Ну так дай я приголублю тебя, как отца родного. А уж какой он у меня был, и не знаю.
— Ну и паскуда же ты, если на это идешь! Неужели тебе не противно прижиматься к этой мерзости! — закричали остальные.
Она пожала плечами.
— Пускай себе говорят что хотят, мой любезный. У каждого свое на уме. Моя песенка уже спета, я знаю, что скоро подохну. Не все ли мне равно, ты или кто другой?