Уильям Фолкнер - Избранное
— Да. А он здесь. Купил себе гоночный автомобиль и с утра до вечера носится по округе. Мы каждый день ждем, что он разобьется.
— Бедняга, — сказал Хорес и снова повторил: — Несчастный старый полковник. Он всегда терпеть не мог автомобили. Интересно, что он об этом думает.
— Он сам с ним ездит.
— Что? Старый Баярд в автомобиле?
— Вот именно. Чтоб молодой Баярд не перевернулся. Так по крайней мере мисс Дженни говорит. Правда, она утверждает, будто молодой Баярд все равно сломает шею им обоим, и очень скоро, только полковник Сарторис этого не понимает.
Она проехала по площади мимо привязанных телег и поставленных где попало автомобилей.
— Ненавижу Баярда Сарториса, — вдруг ни с того ни с сего ожесточенно выговорила она. — И вообще ненавижу всех мужчин.
Хорес быстро на нее взглянул.
— Что такое? Что он тебе сделал? Или нет, наоборот, что ты ему сделала?
Нарцисса ничего не ответила. Она свернула в другую улицу, по обеим сторонам которой стояли одноэтажные негритянские лавчонки; возле них в тени железных навесов сидели негры, снимая шкурки с бананов и разноцветные обертки с печенья, а в конце находилась мукомольня, приводимая в движение спазматическим бензиновым мотором. Из нее сочилась мякина; сыпучие пылинки, словно мошки, кружились в солнечных лучах, а над дверью красовалась вывеска, на которой чья-то неумелая рука вывела: «Мельница В. Д. Бирдса». Между мукомольней и запертой молчаливой хлопкоочистительной машиной, увешанной клочьями грязной ваты, грохотала наковальня кузницы, которая стояла в конце короткого переулка, забитого повозками, лошадьми и мулами, где в тени тутовых деревьев сидели на корточках фермеры в комбинезонах.
— Не мешало бы ему больше считаться со стариком, — с досадой сказал Хорес. — Впрочем, они только что прошли через такое испытание, которое поколебало все истины и все человеческие чувства, а впереди — знают они об этом или нет — их ждет еще одно испытание, которое вообще положит конец всему. Дай только срок… Но лично я не вижу, зачем мешать Баярду ломать себе шею, если он так к этому стремится. Хотя, разумеется, жалко мисс Дженни.
— Да, — спокойно согласилась Нарцисса. — Их еще олень беспокоит сердце полковника Сарториса. То есть оно беспокоит всех, кроме него самого и Баярда. Как хорошо, что у меня ты, а не один из этих Сарторисов, Хорри.
Быстрым легким движением она коснулась его худощавого колена.
— Милая старушка Нарси, — с улыбкой отозвался он, но лицо его тотчас же омрачилось снова. — Ну и негодяй. Впрочем, это уж их забота. А как здоровье тетушки Сэлли?
— Хорошо… Как я рада, что ты вернулся, Хорри.
Захудалые лавчонки остались позади, и теперь улица раздалась вширь между старинными тенистыми лужайками, просторными и тихими. Дома здесь были очень старые — по крайней мере с виду; они стояли вдалеке от улицы и уличной пыли и излучали ласковую тишину и покой, неколебимые, как безветренный вечер в мире, где нет ни движенья, ни звука. Хорес огляделся вокруг и глубоко вздохнул.
— Может быть, это и есть причина всех войн, — сказал он. — Смысл мира.
Они свернули в боковую улицу, более узкую, но более тенистую и даже еще более тихую, погруженную в золотистую пасторальную дрему, и въехали в ворота. Вдоль железной ограды росла жимолость. От ворот начиналась посыпанная гарью аллея, изгибавшаяся дугой между двумя рядами кедров. Кедры посадил в 40-х годах прошлого века английский архитектор, который построил дом в погребальном стиле Тюдоров (он позволил себе лишь одно незначительное отступление в виде веранды), распространившемся с благословения молодой королевы Виктории, и даже в самые солнечные дни под кедрами царил бодрящий смолистый сумрак. Их облюбовали пересмешники, снегири и дрозды, чье скромное сладкозвучное пенье ласкало слух по вечерам, но под ними почти не росла трава и не водились насекомые, и только в сумерках появлялись светлячки.
Аллея поднималась к дому, изгибалась перед ним и снова спускалась на улицу меж сплошною дугой кедров. Среди кедров рос одинокий дуб — густой, развесистый и низкий, — а вокруг него была деревянная скамья. По краям имевшей форму полумесяца лужайки и позади аллеи густо разрослись древние как мир и высокие, как деревья, кусты спиреи и лагерстремии. В одном углу забора росла диковинная купа низкорослых банановых пальм, а в другом — лантана со своими запекшимися ранами — Фрэнсис Бенбоу в 1871 году вывез ее с Барбадоса в футляре из-под цилиндра.
От корней дуба и от изогнутой в виде ятагана погребальной аллеи спускался к улице отличный дерновый газон, испещренный тут и там группами нарциссов, жонкилей и гладиолусов. Некогда газон был разбит террасами и на верхней террасе располагалась цветочная клумба. Затем Вилл Бенбоу, отец Хореса и Нарциссы, велел эти террасы срыть, что и было сделано плугом и мотыгой. При этом землю заново засеяли травой, и он считал, что клумба уничтожена. Но следующей весной разбросанные луковицы снова пустили ростки, и с тех пор каждый год газон был усыпан беспорядочным пунктиром белых, желтых и розовых цветов. Несколько молодых девиц получили разрешение каждую весну рвать здесь цветы, а под кедрами мирно резвились соседские дети. В верхней точке дуги, которую образовывала аллея, перед тем как снова спуститься вниз, стоял кирпичный игрушечный домик, в котором жили Хорес и Нарцисса, постоянно окутанные прохладным, чуть терпким запахом кедров.
Белые украшения и вывезенные из Англии стрельчатые окна придавали дому нарядный вид. По карнизу веранды и над дверью вилась глициния, ствол которой, толщиной с мужское запястье, напоминал крепко просмоленный канат. В открытых окнах нижнего этажа легко колыхались занавески. На подоконнике впору было красоваться выскобленной деревянной чаше или хотя бы безупречно вылизанному надменному коту. Однако на нем стояла всего лишь плетеная рабочая корзинка, из которой наподобие вьющейся пуансеттии свисал конец коврика, сшитого из розовых и белых лоскутков, а в дверях, опираясь на трость из черного дерева с золотым набалдашником, стояла тетушка Сэлли, вздорная старушонка в кружевном чепце.
Все как тому и следует быть. Хорес обернулся и посмотрел на сестру — она шла по аллее с пакетами, которые он опять забыл в автомобиле.
Довольный и счастливый, Хорес шумно плескался в ванне, громко разговаривая через дверь с сестрой, которая сидела на его кровати. Снятая гимнастерка валялась на стуле, и от долгого общения с ним складки грубого коричневато-зеленого сукна все еще хранили четкий отпечаток его утонченной ущербности. На мраморной доске туалетного столика лежали трубки и тигель его первого стеклодувного аппарата, а рядом стояла ваза, которую он выдул на пароходе, — тонкая, стройная вещица из прозрачного стекла высотою около четырех дюймов, незавершенная и хрупкая, как серебряная лилия.
— Они работают в пещерах, — кричал он из ванной, — к ним надо спускаться под землю по лестнице. Когда нащупываешь ступеньку, под ногами сочится вода, а когда хватаешься рукой за стену, чтобы опереться, рука становится мокрой. Ощущение такое, будто это кровь.
— Хорес!
— Да-да, это великолепно. И ты уже издали видишь сияние. Вдруг неизвестно откуда возникает мерцающий туннель, потом ты видишь горн, а перед ним поднимаются и опускаются какие-то предметы; они закрывают свет, и стены снова начинают мерцать. Сначала они кажутся просто какими-то горбатыми бесформенными телами. Совершенно фантастическими, а на кровавых стенах, как в волшебном фонаре, пляшут их тени, красные тени. Потом вспыхивает яркий свет, и перед горном, поднимаясь и опускаясь, как бумажные куклы, начинают мелькать черные фигурки. И вдруг появляется дующая физиономия, и из красной тьмы выплывают другие лица, похожие на раскрашенные воздушные шары.
А какие вещи! Абсолютно, трагически прекрасные. Знаешь, совсем как засушенные цветы. Мертвые и нетленные, безупречно чистые, очищенные огнем, как бронза, по и хрупкие, как мыльные пузыри. Кристаллизованные звуки труб. Звуки флейт и гобоев или, пожалуй, пенье свирели. Пастушьей свирели из соломы. Из овсяной соломы. Черт возьми, они, как цветы, распускаются прямо на глазах. Сон в летнюю ночь, приснившийся Саламандре.
Дальше ничего нельзя было разобрать — невнятные размеренные фразы взмывали вверх, но по высоте и напряженности звучания Нарцисса поняла, что это с звонкогласными песнопеньями низвергаются в преисподнюю мильтоновские архангелы.
Наконец он вышел — в белой рубашке и серых брюках, но все еще парящий на пламенных крыльях своего красноречья, и под звуки его голоса, выпевающего эти размеренные слоги, она вытащила из чулана пару туфель, остановилась с туфлями в руках, и тогда он прекратил свои песнопенья и снова, как ребенок, коснулся руками ее лица.