Николай Лысенко - Юность грозовая
— Озеровым, — немного смущенно ответила Таня. — А что?
— Так, — Василек нахмурился и обиженно подумал: «Родня какая она им… Мишке писала, вот и все».
— Да, — вспомнила вдруг Таня, — а наши со скотом не вернулись в Степную, в Бобровском они сейчас. А ты вот сбежал от них.
— Знаешь же, почему я приехал, — он поднял на Таню беспокойно поблескивающие глаза. — Ты ничего не ответила на мою записку, помнишь, я оставлял тебе?
— Не нужно об этом…
Василек поднялся и, не прощаясь, ушел.
* * *Возвратившись домой, он прилег на койку и, вспоминая разговор с Таней, смотрел неподвижным взглядом на аляповатую картину, висевшую на стене в тяжелой деревянной рамке. Какой-то доморощенный художник изобразил на ней влюбленного юношу с букетом цветов, опустившегося на колено перед девушкой. Она сидела на берегу озера и кормила из рук лебедя. «Тоже мне — нарисовал: лебедь больше человека, да и похож-то на старого гусака, — раздраженно думал Василек. — Не художник, а мазила».
Степка, незаметно наблюдая за Васильком, с нарочитой участливостью спросил:
— А разве ты не ходил сегодня в больницу? & то ведь темнеет, не пропустят тебя к ней.
Отмахнувшись от него, как от назойливой муки, Василек повернулся к стенке.
— Поссорился? — донимал его Степка. — Признайся.
— А тебе какое дело? — буркнул Василек.
— Да за тебя обидно: сколько делал добра ей, и вот… Позабыт, позаброшен… — нараспев протянул Степка.
— Отстань! — сжав кулаки, Василек привстал с койки.
Степка всплеснул руками и, навалившись грудью на стол, захохотал так, что бабка Агафья выглянула из своей комнаты и недовольно покачала головой.
— Вот здорово! — продолжал с усмешкой Степка. — Оставила тебя с носом! Да я так и знал… Давно говорил тебе.
Глянув на часы, он стал одеваться. Василек даже не спросил, куда и зачем он идет, знал, что Степка вечерами ходит куда-то играть в карты, возвращается далеко за полночь.
…На этот раз он совсем не пришел домой. «Отбился, бродяга, от дома, — думал Василек, шагая утром на работу. — Подыскал себе компанию. Влипнет в какое-нибудь нехорошее дело…»
Не появился Степка и на заводе. Мастер ни с того ни с сего напустился на Василька за то, что Степка не вышел на работу.
— Да я тут при чем? — оправдывался Василек. — Не хожу я за ним по следам.
— Вот это и плохо, а еще товарищем называешься!
— Возьмите вы его себе, такого… товарища!
Мастер удивленно посмотрел на него…
День, как показалось Васильку, тянулся бесконечно долго. Наконец в воздухе поплыл протяжный заводской гудок: можно уходить.
Сложив кое-как инструмент, Василек попросил ребят сдать мастеру его ящики, а сам помчался к проходной. По улице не бежал — летел. Прохожие недоуменно смотрели ему вслед.
Бабки Агафьи дома не было, на дверях висел замок. Василек отыскал в условленном месте ключ, вошел в комнату и осмотрелся. Все как будто было на своих местах. Заглянул под Степкину кровать — чемодана там не оказалось. Василек еще раз осмотрел комнату и увидел на столе лист бумаги. Он схватил его, поднес к глазам:
«Спасибо этому дому, теперь пойдем к другому. Не поминайте лихом. Если будет все хорошо, пришлю письмо. А ты, Василек, все-таки дурак! Получилось, как в песне: «Нас на бабу променял». Только ничего у тебя не выйдет. Таньке передай, чтоб она еще пролежала в больнице сто лет. Степан Холодов».
Прочитав записку, Василек расслабленно опустился на табуретку и облегченно вздохнул. «Ну и катись ко всем чертям», — беззлобно подумал.
Он швырнул на стол записку и начал ходить по комнате. «Пойду сейчас к Тане и скажу, чтобы переходила она к бабке Агафье. А я… я найду себе квартиру, попрошусь к кому-нибудь из ребят. Вот только как написать домой? Буду, мол, учиться в городе», — твердо решил Василек.
27
Выглянув в окно саманки, Миша увидел посередине двора Захара Петровича с каким-то узелком под мышкой. Он что-то оживленно говорил Лукичу и добродушно улыбался, кивая в сторону села.
— Федьк! Пойди сюда, — позвал Миша друга, сидевшего на корточках перед горящей печкой. — Глянь — отец веселый пришел из правления.
Федя сунул в печку пучок соломы, подошел к окну и, опершись на плечо Миши, равнодушно проговорил:
— Пшена, наверно, выписал. Опять кулеш будем варить. У меня от него уже скулы свело.
— Голодной куме — только еда на уме, — засмеялся Миша и возвратился к столу, на котором лежало несколько сырых картофелин. Он взял нож и начал их чистить. — Овец мы раздали по дворам, теперь бы еще определить тебя к кому-нибудь на зимовку, а?
— А что, на добрый харч не мешало бы, — засмеялся вдруг и Федя. — Вернусь домой — буду просить мать каждый день готовить мне борщ.
Почистив картошку, Миша собрался сходить за водой в колодец, но в дверях столкнулся с Захаром Петровичем и Лукичом. Настроение у них, видно, было хорошим: оба улыбались. Миша в предчувствии чего-то приятного поставил ведро на место и молча присел на скамейку.
Захар Петрович осторожно положил узелок на стол и стал раздеваться. Тем временем Лукич, сбросив с себя полушубок и засучив рукава заплатанной рубахи, заглянул в стоявший на печке чугун и, кряхтя, полез с кружкой за пшеном, хранившимся в ящике под его лавкой.
«Чего они тянут? — досадовал Миша, поглядывая то на Захара Петровича, то на Лукича. — Говорили бы сразу, что там за новость у них».
И, будто угадав его нетерпение, Захар Петрович присел рядом и сказал:
— Ты все приставал, когда поедем к Танюшке. Так вот, пока погода стоит добрая, да и в делах у нас появилась отдушина, махнем с тобой к ней. Я уже договорился с Бачуренко. С утра поедем, Мишатка. А бобровские помогут управиться со скотом. Ефросинья придет, Илья Федорович, словом, помощники нашлись. С такими людьми не пропадешь — выручат.
Миша едва сдержался, чтобы не расцеловать Захара Петровича. Зато Федя недовольно протянул:
— А я? У тебя, отец, всегда так!
— Не на прогулку собираемся! — строго оборвал его Захар Петрович. — Не одному же Лукичу оставаться.
Потом он показал на узелок и продолжал уже спокойно:
— Ты, Миша, повесь-ка его на гвоздь в коридорчике. Выписал Бачуренко из кладовой пол" кило масла и буханку хлеба. Танюшке повезем. Нынче какие подарки!
Миша чувствовал себя именинником, хотя старался не подавать виду. Да и побаивался попасть в неловкое положение: вдруг Захар Петрович передумает и поедет один. Мише так хотелось, чтобы скорее наступило утро. Но впереди была длинная зимняя ночь!
Спать улеглись рано. Миша долго ворочался на соломе, думал о поездке. Уже и бледно-голубой свет луны, проникший в саманку через окно, переместился от печки до самой двери, а он, слушая похрапывание свернувшегося калачиком Феди, все смотрел на темный потолок и думал о предстоящей встрече с Таней. В голове липкой вязью плелись тревожные мысли: «А вдруг она и ходить не может? Скучно ей, наверно, там одной…»
Уснул Миша далеко за полночь.
Разбудили его конское ржание и громкий стук в окно. В саманке было еще полусумрачно. Федя по-прежнему спал, натянув на голову полушубок. Захар Петрович и Лукич, шумно позевывая, одевались. Во дворе кто-то ходил, слышался скрип снега, фырканье лошадей.
— Надо будить Мишатку, — вполголоса сказал Захар Петрович. — Пораньше выедем. Федотыч, вишь, постарался.
— А я не сплю, — отозвался Миша, проворно вставая. — Я быстро, сейчас.
— В валенки соломки подстели, — заботливо наставлял его Лукич. — Дорога-то вон какая длинная.
Втроем вышли из саманки. Встретил их бобровский конюх Федотыч. Дымя цигаркой, он топтался возле лошадей, запряженных в легкие санки, еще раз осматривал сбрую.
— Долго зорюете, — упрекнул он вместо приветствия. — А я вот до первых петухов поднялся, спешил.
Он подошел к Захару Петровичу и, передав ему кнут, по-хозяйски объяснил:
— Кони напоены. В санках лежит сено и полтора ведра овса. — Понизив голос, доверительно сообщил: — Бачуренко из весеннего резерва распорядился насыпать. Я прихватил пару тулупов: в дороге сами одевайтесь, а на стоянках — коней накроете.
— Да ведь я, Федотыч, вырос в селе, знаю, что к чему, — усмехнулся Захар Петрович и, повернувшись к Мише, сказал: — Садись, пора ехать.
Наступая па полы тулупа, Миша неуклюже взобрался на санки, зарыл поглубже в сено узелок с хлебом и маслом. Захар Петрович уселся рядом и взмахнул кнутом. Застоявшиеся лошади рванули дружно, снег из-под копыт ошметками полетел на грудь ездоков.
Село осталось позади. Дорога была хорошо накатана, лошади бежали легко. По обеим сторонам, насколько хватало глаз, расстилалась белая равнина, лишь кое-где из снега торчали темные верхушки высохшего бурьяна. Небо, затянутое неподвижными тучами, сливалось на горизонте с землей, образуя сплошную пепельно-серую стену, до которой, казалось, всего не более часа езды. Однообразие заснеженных полей, легкое покачивание саней убаюкивали Мишу. Привалившись к наложенному за спину сену, он закрыл глаза.