Эдвард Бульвер-Литтон - Пелэм, или приключения джентльмена
Я сам в ту пору был одним из тех, кого привлекает всякое смазливое личико, как бы ни была невзрачна одежда той, кому оно принадлежит; не могу сказать, чтобы я когда-либо опускался до любовной интрижки с горничной, но я отнесся бы довольно терпимо ко всякому мужчине моложе тридцати лет, с которым это приключилось бы. И вот доказательство моей снисходительности: спустя десять минут после того, как мне довелось быть свидетелем столь малопристойной встречи, я, идя следом за миловидной молоденькой bourgeoise,[281] оказался в кабачке, в ту пору находившемся (по всей вероятности, это и теперь так) посредине сада. Гризетка, которую сопровождали старуха (должно быть, мать) и un beau gros garcon,[282] вероятно, ее любовник, сидела напротив меня и тотчас со всем изощренным кокетством француженки стала делить свое внимание между парнем и мной. Что до него — он, казалось, был весьма недоволен теми выразительными взглядами, которыми мы обменивались поверх его правого плеча, и в конце концов, под предлогом, что девицу нужно уберечь от сквозняка, — окно было открыто, — уселся как раз посредине между нами. Однако этот весьма изобретательный маневр не оправдал его надежд, так как он не принял в расчет того обстоятельства, что я ведь тоже способен двигаться; и действительно, я передвинул свой стул фута на три, чем совершенно расстроил ответный выпад противника.
Но этот флирт длился недолго; по-видимому, парень и старуха сошлись на том, что он недопустим, и по примеру опытных полководцев решили отступлением достичь победы. Они допили свой оршад, расплатились, взяли ненадежного воина в середину и оставили поле битвы в моем распоряжении. Но я отнюдь не был расположен сильно огорчаться по этому случаю и остался сидеть у окна, прихлебывая лимонад и бурча себе под нос: «Что ни говори — с женщинами уйма хлопот!»
У наружной стены кабачка, как раз под окном, стояла скамейка, которую, уплатив несколько су, каждый желающий мог получить в полное безраздельное пользование, свое и своих спутников. В данное время ее занимала какая-то старуха (так по крайней мере я заключил по ее голосу, хотя этот визгливый, пронзительный дискант мог принадлежать и мистеру Говарду де Говарду; но я не дал себе труда выглянуть в окно), восседавшая там вместе со своим любезным. В Париже для женщины, как бы она ни была стара, всегда найдется amant,[283] соблазненный либо страстью, либо деньгами. Понежничав, парочка ушла, и на смену ей тотчас явилась другая. Мужчина заговорил очень тихо, но звук его голоса заставил меня вскочить с места. Прежде чем сесть снова, я быстро выглянул в окно. Я увидел англичанина, ранее замеченного мною в саду, и женщину, с которой он там встретился.
— Ты говоришь — двести фунтов? — едва слышно сказал англичанин. — Все должно достаться нам.
— Но, — возразила женщина, тоже полушепотом, — он-то говорит, что больше никогда в жизни не притронется к картам.
Мужчина рассмеялся.
— Глупец, — сказал он, — страсть не так-то легко обуздать. Сколько дней назад он получил из Лондона эти деньги?
— Дня три, — ответила женщина.
— И это в самом деле последнее, что у него осталось?
— Да, последнее.
— Стало быть, когда он пустит по ветру эти деньги, ничто уже не спасет его от нищеты?
— Ничто, — подтвердила женщина, вздохнув едва слышно.
Мужчина снова рассмеялся и совершенно другим тоном сказал:
— Вот тогда — тогда, наконец, я утолю свою мучительную жажду. Пойми, женщина, — уже много месяцев я не знаю дня — но что я говорю — дня: не знаю ночи, не знаю часа, когда моя жизнь была бы такой, как жизнь других людей. Моя душа охвачена одним огненным желанием. Дотронься до моей руки — не удивительно, что ты вздрогнула — она вся пылает, но что лихорадка, терзающая тело, по сравнению с пламенем, сжигающим душу?
Он еще больше понизил голос, и я уже ничего не мог расслышать; судя по всему, женщина пыталась его успокоить; наконец она сказала:
— Несчастный Тиррел! Вы ведь не допустите, чтобы он умер с голоду?
Мужчина помолчал минуту-другую. Затем он сказал:
— Денно и нощно я, преклонив колена, возношу господу одну-единственную неумолчную молитву — вот она: когда для этого человека придет последний час; когда, изнуренный усталостью, горем, болезнями, голодом, он упадет на свое ложе; когда в горле у него будут клокотать предсмертные хрипы, а глаза подернутся темной пеленой; когда воспоминание заполнит все вокруг него видениями ада и этот трус начнет в страхе дрожащим голосом каяться небесам в своих злодействах — пусть я буду при этом!
Наступило длительное молчание, его прерывали только всхлипывания женщины, которые она, видимо, не в силах была подавить. Наконец мужчина встал, и голосом столь нежным, что он звучал как музыка, заговорил с ней необычайно ласково. Она быстро поддалась этим чарам и с живостью отвечала ему.
— Как ни мучат меня угрызения совести, — сказала она, — я согласна лишиться жизни, чести, надежды, даже спасения души — только бы не лишиться вас!
После этого они ушли.
О, любовь этой женщины! Сколь сильна она в своей слабости! Сколь прекрасна в своей преступности!
ГЛАВА XXII
В ловушке мопс, и пойман он
И в городок препровожден.
И зависть всякого берет:
У дамы он теперь живет.
Дня через два после этой загадочной встречи я сидел утром один в своей гостиной, когда мой слуга Бедо доложил, что меня желает видеть дама.
Эта дама оказалась красивой, видной особой, одетой в точности по картинке из Magasin des Modes.[285] Она уселась, откинула вуаль и, с минуту помолчав, спросила, доволен ли я комнатами, которые занимаю.
— Очень доволен, — ответил я, несколько озадаченный ее вопросом.
— Может быть, вам желательны какие-нибудь изменения? — продолжала дама.
— Нет, mille remerciments![286] — ответил я. — Очень любезно с вашей стороны, что вы так заботитесь о моих удобствах.
— Эти портьеры можно бы драпировать поизящнее, софу заменить более элегантной, — продолжала новоявленная надзирательница.
— Уверяю вас, — ответил я, — мне весьма лестно, слишком даже лестно ваше внимание. Может быть, вы вообще хотели бы занять мои комнаты; если это так — скажите по крайней мере прямо, не стесняясь.
— О нет, — ответила дама, — я ничего не имею против того, чтобы вы оставались здесь.
— Вы слишком добры, — сказал я, отвешивая глубокий поклон.
Наступило молчание. Я воспользовался им и задал вопрос, вертевшийся у меня на языке:
— Я полагал, сударыня, что имею честь говорить с… с…
— Хозяйкой этой гостиницы, — спокойно докончила за меня дама. — Я зашла только узнать, как вы себя чувствуете; надеюсь, вам здесь удобно жить?
«Довольно поздно спохватилась — ведь я уже полтора месяца живу здесь», — подумал я, мысленно припоминая все то, что мне с разных сторон говорили о склонности моей нежданной гостьи к любовным похождениям. Однако, поняв всю безвыходность моего положения, я с кротостью, достойной великомученика, покорился судьбе, которую предвидел. Я встал, придвинул ее кресло поближе к моему, взял ее за руку (очень жесткую, очень худую руку) — и нежнейшим пожатием выразил ей свою благодарность.
— Я много имела дела с англичанами, — сказала дама, переходя на мой родной язык.
— Ах! — воскликнул я, снова пожимая ей руку.
— Вы очень хорошенький мальчик! — продолжала она.
— Совершенно верно, — ответил я.
В эту минуту вошел Бедо; он шепнул мне, что в прихожей дожидается мадам д'Анвиль.
— Великий боже, — воскликнул я, зная ее ревнивую натуру, — что делать! Сударыня, вы премного меня обяжете… — С этими словами я открыл дверь в примыкавший к гостиной узенький коридор и втолкнул туда злосчастную хозяйку, — отсюда вы сможете незаметно ускользнуть — всех благ… — Едва я запер дверь и положил ключ в карман, как в гостиную вошла мадам д'Анвиль.
— Уж не отдали ли вы вашим слугам приказ всегда заставлять меня дожидаться в передней? — надменно спросила она.
— Далеко не всегда, — ответил я, пытаясь ее смягчить, но все мои старания были тщетны; она ревновала меня к герцогине Перпиньянской и была рада любому случаю выказать свое недовольство. А я принадлежу к числу тех мужчин, которые способны снести дурное расположение духа женщины, но неспособны его простить; иначе говоря — в тот момент, когда она изливает свою досаду, это не производит на меня впечатления; но у меня остается ноющее воспоминание о чем-то весьма неприятном, и я даю себе слово никогда больше не испытать этого ощущения. Мадам д'Анвиль заехала ко мне по дороге в Люксембургский сад, и единственным средством успокоить ее было предложить сопровождать ее на прогулке. Итак, мы сошли вниз и поехали в сад. Перед уходом я дал Бедо множество мелких поручений и сказал, что, выполнив их, он может не являться домой до самого вечера. Не прошло и часу, как дурное расположение духа мадам д'Анвиль дало мне повод самому прикинуться раздраженным. Она успела смертельно мне надоесть, я жаждал освобождения — поэтому я ударился в пафос, сетовал на ее дурной характер, на ее неспособность беззаветно любить, говорил захлебываясь, не давал ей ответить, — и, оставив ее в Люксембургском саду, поспешил к Галиньяни[287], чувствуя себя как человек, только что скинувший смирительную рубашку.