Иван Гончаров - Обломов
А иногда он проснется такой бодрый, свежий, веселый; он чувствует: в нем играет что-то, кипит, точно поселился бесенок какой-нибудь, который так и поддразнивает его то влезть на крышу, то сесть на савраску да поскакать в луга, где сено косят, или посидеть на заборе верхом, или подразнить деревенских собак; или вдруг захочется пуститься бегом по деревне, потом в поле, по буеракам, в березняк, да в три скачка броситься на дно оврага, или увязаться за мальчишками играть в снежки, попробовать свои силы.
Бесенок так и подмывает его: он крепится, крепится, наконец не вытерпит, и вдруг, без картуза, зимой, прыг с крыльца на двор, оттуда за ворота, захватил в обе руки по кому снега и мчится к куче мальчишек.
Свежий ветер так и режет ему лицо, за уши щиплет мороз, в рот и горло пахнуло холодом, а грудь, охватило радостью — он мчится, откуда ноги взялись, сам и визжит и хохочет.
Вот и мальчишки: он бац снегом — мимо: сноровки нет, только хотел захватить еще снежку, как все лицо залепила ему целая глыба снегу: он упал; и больно ему с непривычки, и весело, и хохочет он, и слезы у него на глазах…
А в доме гвалт: Илюши нет! Крик, шум. На двор выскочил Захарка, за ним Васька, Митька, Ванька — все бегут, растерянные, по двору.
За ними кинулись, хватая их за пятки, две собаки, которые, как известно, не могут равнодушно видеть бегущего человека.
Люди с криками, с воплями, собаки с лаем мчатся по деревне.
Наконец набежали на мальчишек и начали чинить правосудие: кого за волосы, кого за уши, иному подзатыльника; пригрозили и отцам их.
Потом уже овладели барчонком, окутали его в захваченный тулуп, потом в отцовскую шубу, потом в два одеяла, и торжественно принесли на руках домой.
Дома отчаялись уже видеть его, считая погибшим; но при виде его, живого и невредимого, радость родителей была неописанна. Возблагодарили господа бога, потом напоили его мятой, там бузиной, к вечеру еще малиной, и продержали дня три в постели, а ему бы одно могло быть полезно: опять играть в снежки…
X
Только что храпенье Ильи Ильича достигло слуха Захара, как он прыгнул осторожно, без шума, с лежанки, вышел на цыпочках в сени, запер барина на замок и отправился к воротам.
— А, Захар Трофимыч: добро пожаловать! Давно вас не видно! — заговорили на разные голоса кучера, лакеи, бабы и мальчишки у ворот.
— Что ваш-то? Со двора, что ли, ушел? — спросил дворник.
— Дрыхнет, — мрачно сказал Захар.
— Что так? — спросил кучер. — Рано бы, кажись, об эту пору… нездоров, видно?
— Э, какое нездоров! Нарезался! — сказал Захар таким голосом, как будто и сам убежден был в этом. — Поверите ли? Один выпил полторы бутылки мадеры, два штофа квасу, да вон теперь и завалился.
— Эк! — с завистью сказал кучер.
— Что ж это он нынче так подгулял? — спросила одна из женщин.
— Нет, Татьяна Ивановна, — отвечал Захар, бросив на нее свой односторонний взгляд, — не то что нынче: совсем никуда не годен стал — и говорить-то тошно!
— Видно, как моя! — со вздохом заметила она.
— А что, Татьяна Ивановна, поедет она сегодня куда-нибудь? — спросил кучер, — мне бы вон тут недалечко сходить?
— Куда ее унесет! — отвечала Татьяна. — Сидит с своим ненаглядным, да не налюбуются друг на друга.
— Он к вам частенько, — сказал дворник, — надоел по ночам, проклятый: уж все выйдут, и все придут: он всегда последний, да еще ругается, зачем парадное крыльцо заперто… Стану я для него тут караулить крыльцо-то!
— Какой дурак, братцы, — сказала Татьяна, — так этакого поискать! Чего, чего не надарит ей? Она разрядится, точно пава, и ходит так важно; а кабы кто посмотрел, какие юбки да какие чулки носит, так срам посмотреть! Шеи по две недели не моет, а лицо мажет… Иной раз согрешишь, право, подумаешь: «Ах ты, убогая! надела бы ты платок на голову, да шла бы в монастырь, на богомолье…»
Все, кроме Захара, засмеялись.
— Ай да Татьяна Ивановна, мимо не попадет! — говорили одобрительно голоса.
— Да право! — продолжала Татьяна. — Как это господа пускают с собой этакую?..
— Куда это вы собрались? — спросил ее кто-то. — Что это за узел у вас?
— Платье несу к портнихе; послала щеголиха-то моя: вишь, широко! А как станем с Дуняшей тушу-то стягивать, так руками после дня три делать ничего нельзя: все обломаешь! Ну, мне пора. Прощайте, пока.
— Прощайте, прощайте! — сказали некоторые.
— Прощайте, Татьяна Ивановна, — сказал кучер. — Приходите-ка вечерком.
— Да не знаю как; может, приду, а то так… уж прощайте!
— Ну, прощайте, — сказали все.
— Прощайте… счастливо вам! — отвечала она, уходя.
— Прощайте, Татьяна Ивановна! — крикнул еще вслед кучер.
— Прощайте! — звонко откликнулась она издали.
Когда она ушла, Захар как будто ожидал своей очереди говорить. Он сел на чугунный столбик у ворот и начал болтать ногами, угрюмо и рассеянно поглядывая на проходящих и проезжающих.
— Ну, как ваш-то сегодня, Захар Трофимыч? — спросил дворник.
— Да как всегда: бесится с жиру, — сказал Захар, — а все за тебя, по твоей милости перенес я горя-то немало: все насчет квартиры-то! Бесится: больно не хочется съезжать…
— Что я-то виноват? — сказал дворник. — По мне, живи себе хоть век; нешто я тут хозяин? Мне велят… Кабы я был хозяин, а то я не хозяин…
— Что ж он, ругается, что ли? — спросил чей-то кучер.
— Уж так ругается, что как только бог дает силу переносить!
— Ну, что ж? Это добрый барин, коли все ругается! — сказал один лакей, медленно, со скрипом открывая круглую табакерку, и руки всей компании, кроме Захаровых, потянулись за табаком. Началось всеобщее нюханье, чиханье и плеванье.
— Коли ругается, так лучше, — продолжал тот, — чем пуще ругается, тем лучше: по крайности, не прибьет, коли ругается. А вот как я жил у одного: ты еще не знаешь — за что, а уж он, смотришь, за волосы держит тебя.
Захар презрительно ожидал, пока этот кончил свою тираду, и, обратившись к кучеру, продолжал:
— Так вот опозорить тебе человека ни за что ни про что, — говорил он, — это ему нипочем!
— Неугодлив, видно? — спросил дворник.
— И! — прохрипел Захар значительно, зажмурив глаза. — Так неугодлив, что беда! И то не так, и это не так, и ходить не умеешь, и подать-то не смыслишь, и ломаешь-то все, и не чистишь, и крадешь, и съедаешь… Тьфу, чтоб тебе!.. Сегодня напустился — срам слушать! А за что? Кусочек сыру еще от той недели остался — собаке стыдно бросить, — так нет, человек и не думай съесть! Спросил — «нет, мол», и пошел: «Тебя, говорит, повесить надо, тебя, говорит, сварить в горячей смоле надо да щипцами калеными рвать; кол осиновый, говорит, в тебя вколотить надо!» А сам так и лезет, так и лезет… Как вы думаете, братцы? Намедни обварил я ему — кто его знает как — ногу кипятком, так ведь как заорал! Не отскочи я, так он бы толкнул меня в грудь кулаком… так и норовит! Чисто толкнул бы…
Кучер покачал головой, а дворник сказал: «Вишь ты, бойкий барин: не дает повадки!»
— Ну, коли еще ругает, так это славный барин! — флегматически говорил все тот же лакей. — Другой хуже, как не ругается: глядит, глядит, да вдруг тебя за волосы поймает, а ты еще не смекнул, за что!
— Да даром, — сказал Захар, не обратив опять никакого внимания на слова перебившего его лакея, — нога еще и доселева не зажила: все мажет мазью: пусть-ка его!
— Характерный барин! — сказал дворник.
— И не дай бог! — продолжал Захар, — убьет когда-нибудь человека, ей-богу, до смерти убьет! И ведь за всяку безделицу норовит выругать лысым… уже не хочется договаривать. А вот сегодня так новое выдумал: «ядовитый», говорит! Поворачивается же язык-то!..
— Ну, это что? — говорил все тот же лакей. — Коли ругается, так это слава богу, дай бог такому здоровья… А как все молчит, ты идешь мимо, а он глядит, глядит, да и вцепится, вон как тот, у которого я жил. А ругается, так ничего…
— И поделом тебе, — заметил ему Захар с злостью за непрошеные возражения, — я бы еще не так тебя.
— Как же он ругает «лысым», Захар Трофимыч, — спросил казачок лет пятнадцати, — чертом, что ли?
Захар медленно поворотил к нему голову и остановил на нем мутный взгляд.
— Смотри ты у меня! — сказал он потом едко. — Молод, брат, востер очень! Я не посмотрю, что ты генеральский: я те за вихор! Пошел-ка к своему месту!
Казачок отошел шага на два, остановился и глядел с улыбкой на Захара.
— Что скалишь зубы-то? — с яростью захрипел Захар. — Погоди, попадешься, я те уши-то направлю, как раз: будешь у меня скалить зубы!
В это время из подъезда выбежал огромный лакей, в ливрейном фраке нараспашку, с аксельбантами и в штиблетах. Он подошел к казачку, дал ему сначала оплеуху, потом назвал дураком.
— Что вы, Матвей Моисеич, за что это? — сказал озадаченный и сконфуженный казачок, придерживаясь за щеку и судорожно мигая.