Анатоль Франс - Восстание Ангелов
Граф Демэзон заявил, что Греко его любимый художник. Что касается Бланмениля, то в глубине души он не так уж восхищался. Открылась дверь, и появился г-н Гаэтан, которого не ждали. Он взглянул на святого Франциска и сказал:
— Черт возьми!
Г-н Бланмениль, стремясь поучиться, спросил у него, что он думает об этом художнике, которым теперь так восторгаются. Гаэтан с готовностью ответил, что он не считает Греко безумцем или сумасбродом, как это полагали раньше. По его мнению, Теотокопули искажал свои образы из-за того, что у него был какой-то дефект зрения.
— Он страдал астигматизмом и страбизмом, — продолжал Гаэтан, — и рисовал то, что он видел и как видел.
Граф Демэзон неохотно принял столь естественное объяснение.
Наоборот, г-ну Бланменилю оно очень понравилось своей простотой,
Гинардон с негодованием воскликнул:
— Уж не скажете ли вы, господин д'Эпарвье, что апостол Иоанн тоже страдал астигматизмом, потому что он увидел жену, облаченную в солнце, венчанную звездами и попирающую ногами луну, увидел зверя о семи головах и десяти рогах и семь ангелов в льняных одеждах, несущих семь чаш, наполненных гневом бога живого?
— В конце концов, — заметил в заключение г-н Гаэтан, — искусством Греко восхищаются с полным основанием, раз у него хватило гениальности заразить своим больным видением других. Кроме того, терзания, которым он подвергает человеческий облик, доставляют радость душам, любящим страдание, а таких гораздо больше, чем принято думать.
— Сударь, — заметил граф Демэзон, поглаживая длинной рукой свою пышную бороду. — Нужно любить то, что нас любит. А страдание любит нас и привязывается к нам. Его надо любить, чтобы вынести бремя жизни. Сила и благодеяние христианства в том и состоит, что оно это поняло… Увы! Я утратил веру, и это приводит меня в отчаяние.
Старик подумал о той, кого он оплакивал уже двадцать лет, а тотчас же разум его помутился, и мысль без сопротивления подчинилась бреду кроткого и грустного безумия.
Он принялся рассказывать, что изучая науки о душе и проделав при содействии необыкновенно чуткого медиума ряд опытов над природой и посмертной жизнью души, он добился изумительных результатов, которые, однако, не удовлетворили его. Ему удалось увидеть душу умершей жены в виде студенистой и прозрачной массы, ничем не напоминавшей тело, которое он так обожал. Самое мучительное в этих сотни раз повторявшихся опытах было то, что студенистая масса, снабженная исключительно тонкими щупальцами, все время двигала ими в определенном ритме, рассчитанном, по-видимому, на передачу знаков, но смысл этих движений невозможно было разгадать.
Пока он рассказывал, г-н Бланмениль все свое внимание уделял юной Октавии, которая сидела тихо, безмолвно, с потупленными глазами.
Зефирина не хотела добровольно уступить своего возлюбленного недостойной сопернице. Она бродила зачастую по утрам, с корзинкой на руке, вокруг антикварной лавки, полная гнева и отчаяния, раздираемая противоречивыми замыслами: ей хотелось то плеснуть в изменника серной кислотой, то броситься к его ногам, обливая слезами и покрывая поцелуями его обожаемые руки. Однажды, подстерегая таким образом своего Мишеля, столь любимого и столь виновного, Зефирина увидела сквозь витрину юную Октавию, вышивавшую у стола, на котором в хрустальном бокале увядала роза.
Тогда, вне себя от ярости, она хватила зонтиком по белокурой голове своей соперницы и обозвала ее шлюхой и тварью. Октавия в ужасе побежала за полицией, а Зефирина, обезумев от горя и от любви, принялась колотить железным концом своего растрепанного старого зонта «Колечко» Фрагонара, черного, как сажа, св. Франциска Греко, пресвятых дев, нимф и апостолов и, сбивая позолоту с Фра Анджелико, вопила:
— Все эти картины — всех этих Греко, Беато Анджелико и Фрагонаров, и Жерара Давида, и Бодуэнов, да, да, и Бодуэнов — все, все, все нарисовал Гинардон, мошенник, негодяй Гинардон. Этого Фра Анджелико, я сама видела, он писал на моей гладильной доске, а Жерара Давида состряпал на старой вывеске акушерки. Ах, свинья! Подожди, я разделаюсь с твоей потаскухой и с тобой, как разделалась с твоими мерзкими полотнами.
И, вытащив за фалды какого-то старого любителя искусства, от страха забившегося в самый темный угол чулана, она призывала его в свидетели злодеяний Гинардона, мошенника и клятвопреступника. Полицейским пришлось силою вести ее из разгромленной лавки. Когда, в сопровождении огромной толпы народа, её вели в полицию, она поднимала к небу горящие глаза и выкрикивала сквозь рыдания:
— Да ведь вы не знаете Мишеля! Если бы вы только знали его, вы бы поняли, что без него жить нельзя. Мишель! Красавец мой, такой добрый, такой чудесный! Божество мое, любовь моя! Я люблю его, люблю, люблю! Я знала всяких высокий особ, герцогов, министров, даже еще повыше… Ни один из них и в подметки не годится Мишелю. Люди добрые, верните мне Мишеля!
ГЛАВА XXIII,
в которой обнаруживается изумительный характер Бушотты, сопротивляющейся насилию, но уступающей любви; и пусть после этого не говорят, что автор — женоненавистник
Выйдя от барона Макса Эвердингена, князь Истар зашел в кабачок на Центральном рынке поесть устриц и выпить бутылку белого вина. А так как сила в нем соединялась с осторожностью, он отправился затем к своему другу Теофилю Бэле, чтобы спрятать у музыканта в шкафу бомбы, которыми были наполнены его карманы. Автора «Алины, королевы Голконды» не было дома. Керуб застал Бушотту изображающей девчонку Зигуль перед зеркальным шкафом. Ибо молодая артистка должна была играть главную роль в оперетте «Апаши», которую тогда репетировали в одном большом мюзик-холле. Это была роль проститутки из предместья, непристойными жестами завлекающей прохожего в западню и затем с садистской жестокостью повторяющей перед несчастным, пока его связывают и затыкают ему рот, сладострастные призывы, на которые он поддался. В этой роли Бушотта должна была показать и голос и мимику, и она была в полном восторге.
Аккомпаниатор только что ушел. Князь Истар сел за рояль, и Бушотта снова принялась работать. Ее движения были бесстыдны и пленительны. На ней была только короткая юбка и сорочка, которая, соскользнув с правого плеча, открывала подмышку, тенистую и заросшую, как священный грот Аркадии, волосы ее выбивались во все стороны буйными темно-рыжими прядями; влажная кожа издавала запах фиалок и щелочи, от которого невольно раздувались ноздри и который опьянял даже ее самое. И внезапно, потеряв голову от аромата этой жаркой плоти, князь Истар поднялся с места и, ничего не сказав даже глазами, схватил Бушотту в охапку и бросил ее на диванчик, на маленький диванчик в цветах, который был приобретен Теофилем в одном известном магазине в рассрочку с выплатой по десяти франков ежемесячно в течение целого ряда лет. Керуб словно каменная глыба навалился на хрупкое тело Бушотты, дыхание его вырывалось шумно, как из кузнечного меха, его огромные руки кровососными банками впились в ее тело. Если бы Истар привлек Бушотту в свои объятия, хотя бы на минуту, но по взаимному согласию, — у нее не хватило бы сил отказать ему, ибо и сама она была в сильном смятении и возбуждении. Но Бушотта была самолюбива: неприступная гордость пробуждалась в ней при первой же угрозе оскорбления. Она готова была отдаваться, но не допускала, чтобы ее брали силой. Она легко уступала из любви, из любопытства, из жалости, даже и по менее значительным поводам, но скорее умерла бы, чем уступила насилию. Растерянность ее тотчас же превратилась в ярость. Все ее существо возмутилось против насилия. Ногтями, словно заострившимися от бешенства, она исцарапала щеки и веки керуба и, задыхаясь под громадой тела керуба, так сильно напрягла бедра, так напружинила локти и колени, что отшвырнула этого быка с человечьей головой, ослепленного кровью и болью, прямо на рояль, который издал долгий жалобный стон, в то время как бомбы, вывалившиеся из карманов керуба, с грохотом покатились по полу. А Бушотта, растрепанная, с обнаженной грудью, прекрасная и грозная, кричала, потрясая кочергой над колоссом:
— Проваливай без разговоров, не то глаза тебе выколю!
Князь Истар отправился на кухню умыться и погрузил окровавленное лицо в миску, где мокла суасонская фасоль. Затем он удалился без гнева и обиды, ибо душа его была полна благородства.
Едва он вышел на улицу, как у двери раздался звонок. Бушотта тщетно звала отсутствующую служанку, затем надела халатик и сама пошла открывать. Весьма корректный и довольно красивый молодой человек вежливо поздоровался с нею, попросил извинения за то, что вынужден сам представиться, и назвал свое имя. Это был Морис д'Эпарвье.
Морис без устали искал своего ангела-хранителя. Поддерживаемый надеждой отчаяния, он разыскивал его в самых необычайных местах. Он спрашивал о нем у колдунов, магов, кудесников, которые в зловонных лачугах открывают тайны грядущего и, будучи хозяевами всех сокровищ земли, ходят в протертых штанах и питаются колбасой. В этот день он побывал в одном из переулков Монмартра, у некоего жреца Сатаны, занимавшегося черной магией и ворожбой. А после этого отправился к Бушотте по поручению г-жи де ла Вердельер, которая собиралась устроить благотворительный вечер в пользу общества охраны деревенских церквей и хотела, чтобы на нем выступила Бушотта, внезапно и неизвестно почему ставшая модной артисткой. Бушотта усадила посетителя на диванчик в цветах. По просьбе Мориса, она села рядом с ним, и отпрыск благородного рода изложил певице просьбу графини де ла Вердельер. Графиня желала, чтобы Бушотта спела одну из тех апашских песен, которые так восхищают светских людей. К сожалению, г-жа де ла Вердельер могла предложить лишь весьма скромный гонорар, отнюдь не соответствующий дарованию артистки. Но ведь речь шла о благотворительности…