Ивлин Во - Возвращение в Брайдсхед
– Мы не можем здесь оставаться. Он сидел на подоконнике и, отвернувшись, смотрел в окно. Потом вдруг сказал:
– Вон из труб кое-где идет дым. Наверно, уже отперли конюшни. Пойдем.
– Я не могу так уехать, – сказал я. – Я должен попрощаться с вашей матерью.
– Верный пудель.
– Просто я не люблю удирать.
– А мне нет дела. И я все равно удеру как можно дальше и как можно скорее. Можете сговариваться с моей матерью о чем хотите, я не вернусь.
– Так вы говорили вчера.
– Знаю. Простите, Чарльз. Я же сказал, что еще немного пьян. Если для вас это хоть какое-то утешение, могу вам сказать, что я омерзителен самому себе.
– Для меня это совсем не утешение.
– Немного все-таки должно вас утешить, по-моему. Ну хорошо, если вы не едете, передайте от меня привет няне.
– Вы. в самом деле уезжаете?
– Конечно.
– Мы увидимся в Лондоне?
– Да, я остановлюсь у вас.
Он ушел, но я больше заснуть не смог. Часа через два пришел слуга, принес чай, хлеб и масло и приготовил мою одежду для нового дня.
Позже я пошел к леди Марчмейн; на дворе поднялся сильный ветер, и мы остались дома; я сидел у камина в ее комнате, она склонилась над рукоделием, и побег плюща с распустившимися почками бился о стекло.
– Если б только я не видела его, – говорила она. – Это было жестоко. Мне не так страшно думать о том, что он был пьян. Это случается со всеми мужчинами, когда они молоды. Я знаю и привыкла, что так бывает. Мои братья в его возрасте были настоящие буяны. Мне было больно вчера, потому что я видела, что ему плохо.
– Я понимаю, – сказал я. – Я еще никогда не видел его таким.
– И как раз вчера… когда все разъехались и остались только свои – видите, Чарльз, я отношусь к вам совершенно как к родному, Себастьян вас любит, – когда ему не было нужды изображать веселье. И он не был весел. Я почти не спала сегодня, и все время меня терзала одна мысль: ему плохо.
Мне невозможно было ей объяснить то, что я сам понимал еще только наполовину, но уже тогда у меня мелькала мысль:
«Она скоро сама узнает. А может быть, знает и теперь».
– Да, это было ужасно, – сказал я. – Но пожалуйста, не думайте, что он всегда такой.
– Мистер Самграсс говорит, что в минувшем семестре он слишком много пил.
– Да, но не так, как вчера. Так еще не было никогда.
– Но почему же тогда вчера? Здесь? С нами? Я всю ночь думала, и молилась, и ломала голову, как мне с ним говорить, а утром оказалось, что он уехал. Это было жестоко – уехать, не сказав ни слова. Не хочу, чтобы он стыдился; из-за того, что ему стыдно, и получается все так нехорошо.
– Он стыдится, что ему плохо, – сказал я.
– Мистер Самграсс говорит, что он очень оживлен и шумлив. Насколько я понимаю, – добавила она, и легкий отсвет улыбки мелькнул среди туч, – насколько я понимаю, вы и он занимаетесь тем, что дразните мистера Самграсса. Это дурно. Я очень ценю мистера Самграсса. И вы тоже должны его ценить после всего, что он для вас сделал. Впрочем, может быть бы мне было столько лет, сколько вам, и я была юношей, мне бы и самой хотелось иногда подразнить мистера Самграсса. Нет, такие шалости меня не пугают, но вчерашний вечер и сегодняшнее утро – это уже совсем другое. Видите ли, все это уже было.
– Могу только сказать, что часто видел его пьяным и сам часто пил вместе с ним, но то, что было вчера, для меня совершенно внове.
– О, я имею в виду не Себастьяна. Это было много лет назад. Я один раз уже прошла через это с человеком, который был мне дорог. Ну, да вы должны знать, о ком идет речь – это «был его отец. Он напивался вот таким же образом. Мне говорили, что теперь он переменился. Молю бога, чтобы это было правдой, и, если это действительно так, благодарю его от всего сердца. Но нынешнее бегство – тот ведь тоже убежал, вы знаете. Он, как вы верно сказали, стыдился того, что ему плохо. Обоим им плохо, обоим стыдно – и оба обращаются в бегство. Какая прискорбная слабость. Мужчины, с которыми я росла – ее большие глаза оторвались от вышивания и устремились к трем миниатюрным портретам в складной кожаной рамке, – были не такими. Я просто не понимаю этого. А вы, Чарльз?
– Тоже не очень.
– А ведь Себастьян привязан к вам больше, чем к кому-либо из нас. Вы должны ему помочь. Я бессильна.
Я сжал до нескольких фраз то, что было высказано в многих фразах. Леди Марчмейн не была многоречива, но она обращалась с предметом разговора по-женски жеманно, кружа поблизости, подступая и вновь отступая и прикидываясь незаинтересованной; она порхала над ним, точно бабочка; играла в «тише едешь – дальше будешь», украдкой от собеседника подвигаясь к цели и останавливаясь как вкопанная под наблюдающим взглядом. Им плохо, и они обращаются в бегство – вот что было ее горем, и это все, что я понял из ее слов. Чтобы выговориться, ей понадобился целый час. В заключение, когда я уже встал, чтобы раскланяться, она сказала, словно только что вспомнила:
– Кстати, вы видели книгу моего брата? Она только что вышла.
Я сказал, что пролистал ее у Себастьяна в комнате.
– Мне хотелось бы, чтобы она у вас была. Можно, я подарю вам? Они все трое были блестящие мужчины. Нед был из них лучшим. Его убили последним, и, когда пришла телеграмма – а я знала, что она придет, – я подумала: «Теперь черед моего сына осуществить то, что никогда уже не сделает Нед». Я была в те дни одна. Себастьян только что уехал в Итон. Если вы прочтете книгу Неда, вы поймете.
Экземпляр книги лежал наготове у нее на бюро. И мне подумалось: «Такое прощание у нее было запланировано еще до того, как я вошел. Может быть, она весь разговор отрепетировала заранее? А если бы все пошло иначе, она, наверное, положила бы книжку обратно в стол?»
Она написала на форзаце мое и свое имя, число и место.
– Сегодня ночью я молилась и за вас, – сказала она. Я закрыл за собой дверь, оставив позади bondieuserie[22], и низкие потолки, и ситцевую обивку в цветочек, и кожаные переплеты, и виды Флоренции, и вазы с гиацинтами, и чаши с цветочными лепестками, и petit-point[23] – укромный женский современный мир – и очутился снова под сводчатыми ячеистыми потолками, среди колонн и карнизов главного холла в возвышенной мужской атмосфере лучшего века Я не был дураком, и я был достаточно взрослым, чтобы понимать, что меня пытались подкупить, но я был настолько еще молод, что испытал от этого чувство удовлетворения, я Джулию я в то утро так и не видел, но, когда я уже отъезжал к дверце машины подбежала Корделия и сказала
– Вы увидите Себастьяна? Передайте ему от меня самый сердечный привет. Не забудете? Самый сердечный.
В лондонском поезде я читал подаренную леди Марчмейн книгу. На фронтисписе была помещена фотография молодого человека в гренадерской форме, и я отчетливо увидел, откуда происходит та каменная маска, которая у Брайдсхеда легла на тонкие и живые черты его отца; то был обитатель лесов и пещер, охотник, старейшина племенного совета, хранитель суровых преданий народа, ведущего постоянную войну со своей средой. В книге были и другие иллюстрации – снимки трех братьев на отдыхе, и в каждом лице я различил те же первобытные черты; вспоминая леди Марчмейн, нежную и томную, я не находил в ней сходства с этими сумрачными мужчинами.
Она почти не фигурировала в книге; она была девятью годами старше старшего из братьев и вышла замуж и покинула дом, когда они еще учились в школе; между нею и братьями шли еще две сестры; после рождения третьей дочери были совершены паломничества и акты благотворительности с целью вымолить рождение сына, ибо семья имела обширные владения и старинное имя; наследники мужского пола появились поздно, но зато в избытке, который тогда казался гарантией продолжения рода, столь внезапно и трагически на них оборвавшегося.
История их семьи была типична для католической земельной аристократии в Англии; со времен Елизаветы и до конца царствования Виктории они вели замкнутую жизнь в окружении родичей и арендаторов, сыновей отсылали учиться за границу, откуда они нередко привозили себе жен, а если нет, тогда роднились браками с еще несколькими семействами в таком же положении, как они, и жили, лишенные возможностей карьеры, усваивая уже в тех потерянных поколениях уроки, содержащиеся и в жизни трех последних мужчин в роду.
Умелый редактор, мистер Самграсс собрал удивительно однородный томик —. стихи, письма, отрывки из дневников, несколько неопубликованных эссе, и все это дышало суровыми вдохновенным подвижничеством и рыцарственностью не от мира сего; были там и письма кое-кого из сверстников, написанные после смерти ее братьев, и каждое, ясней или глуше, излагало все ту же повесть о замечательных мужчинах, которые в пору великолепного духовного и физического расцвета, пользуясь всеобщей любовью и столь много обещая в будущем, стояли в каком-то смысле особняком среди товарищей, были мучениками в венцах, предназначенными к жертвоприношению. Этим людям было суждено умереть и очистить мир для грядущего Хупера; это были аборигены, жалкая нечисть в глазах закона, которую следовало перестрелять, чтобы мог, ничего не опасаясь, появиться коммивояжер в квадратном пенсне, с его потным рукопожатием и обнаженными в улыбке вставными челюстями. И под стук колес поезда, увозившего меня все дальше от леди Марчмейн, я думал, что, может быть, на ней тоже лежит этот гибельный отсвет, помечая ее самое и присных ее на уничтожение средствами иными, чем война. Кто знает, может быть, в красном пламени уютного камина ее глаза различали зловещий знак, а слух улавливал в шелесте плюща по стеклу неумолимый шепот рока?