Август Стриндберг - Том 1. Красная комната. Супружеские идиллии. Новеллы
Нет, против этого дамы ничего не имели, тем более что рекомендовал его пастор Скорэ; а это пастор Скорэ мог сделать тем легче, что секретарь был его близким родственником. Таким образом, общество получило эконома с окладом в шестьсот крон.
— Милостивые государыни, — сказал пастор, — не достаточно ли потрудились мы сегодня в вертограде?
Молчание. Госпожа Фальк смотрит на дверь, не идет ли муж.
— Время мое коротко, и я не имею возможности оставаться дольше! Имеет ли еще кто-нибудь какое-нибудь добавление? Нет! Призывая помощь Божью на наше предприятие, так хорошо начавшееся, я желаю всем нам Его благословения; и не могу сделать это лучшими словами, чем теми, которыми Он сам научил нас молиться: «Отче наш…»
Он смолк, как бы испугавшись собственного голоса, и все закрыли лицо руками, как бы стыдясь глядеть друг другу в глаза. Пауза продлилась дольше, чем можно было ожидать; она стала слишком долгой, но никто не решался прервать ее; глядели сквозь пальцы, не тронется ли кто-нибудь, когда резкий звонок в передней опять совлек на землю все общество.
Пастор взял шляпу, допил свой стакан и несколько напоминал человека, который хотел бы стушеваться. Госпожа Фальк сияла, ибо теперь близились ее торжество, месть и реабилитация, и глаза ее засветились живым огнем.
И месть пришла, ибо слуга принес письмо, написанное ее мужем и заключавшее… (что именно, этого гости не узнали, но они увидели достаточно, чтобы тотчас же заявить, что они не хотят более ее задерживать и что их ждут дома).
Баронесса охотно осталась бы, чтобы успокоить молодую женщину, вид которой говорил о большой тревоге и скорби; но та не дала ей к тому никакого повода; наоборот, с такой явной услужливостью помогала ей одеться, что видно было: она хочет, чтобы гости ее возможно скорей очутились на улице.
Расстались в большом смущении; шаги смолкли на лестнице, и уходящие могли судить по нервной поспешности, с которой хозяйка заперла дверь за ними, о том, как бедняжке нужно было одиночество, чтобы дать волю ее чувствам.
И действительно было так. Оставшись одна в больших комнатах, она разрыдалась; но это не были те слезы, которые, как майский дождь, падают на старое, запыленное сердце; это была пена гнева и злобы, затемняющая зеркало души и стекающая каплями, едкими, как кислота, разъедающая лепестки здоровья и молодости.
XIV
Горячее послеполуденное солнце жгло мостовые губернского города X-кепинга. В зале ресторана при ратуше было еще тихо; сосновые ветки лежали на полу, и пахло похоронами; ликерные бутылки стояли на полках и спали по соседству с украшенными орденами бутылками водок, получивших отпуск до вечера. Часы, которые не могли заснуть, стояли вытянувшись, как солдат у стены, и отмечали время, причем казалось, что они читают огромную театральную афишу, повешенную рядом на вешалке. Зала была очень длинна и узка, и обе продольных стены были уставлены березовыми столами, начинавшимися у самой стены, так что зала получала вид конюшни, в которой столы, все на четырех ножках, были лошадьми, привязанными к стене и повернутыми задом к комнате; теперь они стояли и спали; один слегка приподнял одну ногу от земли, потому что пол был довольно неровный; что они спали, видно было из того, что мухи без помехи гуляли по их спинам.
Но шестнадцатилетний кельнер, прислонившийся к ящику часов, рядом с театральной афишей, не спал, так как он все время хлопал белым фартуком по мухам, которые только что побывали на кухне, пообедали и теперь резвились; потом он припал ухом к большому животу часов, как бы подслушивая, чем их накормили в обед. И вскоре узнал, потому что теперь это длинное существо вздохнуло, и ровно через четыре минуты вздохнуло опять, и потом внутри его начался шум и стук, так что малый отскочил и стал слушать, как они с ужасными стонами пробили шесть раз подряд, чтобы потом опять перейти к молчаливой работе.
И малому пора было за работу, и он обошел свою конюшню, вычистил коней фартуком и привел все в порядок, как бы ожидая гостей. На столике в самой глубине комнаты, из-за которого зритель мог обстреливать взглядами всю длинную комнату, он поставил спички и рядом с ними бутылку абсента, рюмку и стакан; потом он нацедил из крана большой графин воды и поставил его рядом с горючими материалами на столе. Потом он прогулялся по комнате, причем иногда останавливался в совершенно неожиданных позах, как бы подражая кому-то. То он стоял, скрестив руки на груди, склонив голову и выставив левую ногу, и орлиным взором окидывал выцветшие старые обои; то становился, скрестив ноги, опершись правой рукой на край стола и держа в левой руке лорнет, сделанный из бутылочной проволоки, в который он насмешливо разглядывал планки потолка.
Вдруг раскрылась дверь, и тридцатипятилетний человек вошел с такой уверенностью, будто чувствовал себя здесь дома. Его безбородое лицо носило те резко обозначившиеся черты, которые даются прилежным упражнением мускулатуры лица и которые наблюдаются только у актеров и еще у одного класса людей {64}; виднелись все мышцы и связки сквозь бритую кожу; но не видно было жалкого механизма, приводившего в движение все эти рычаги, ибо это не был обыкновенный рояль, нуждающийся в педали. Высокий, несколько узкий лоб с ввалившимися висками подымался, как настоящая коринфская капитель; с него спускались черные беспорядочные локоны, как дикие растения, между которыми стремились вниз маленькие прямые змейки, старавшиеся достигнуть глазных впадин, которых они, однако, не достигали. Его большие темные глаза в спокойном состоянии глядели кротко и грустно, но он мог стрелять ими, и тогда зрачки походили на револьверные дула.
Он сел за накрытый стол и кинул огорченный взгляд на графин с водой.
— Почему ты всегда ставишь воду, Густав?
— Чтобы господин Фаландер не сгорел!
— Какое тебе дело до того, сгорю я или нет? Разве я не имею на это права, если хочу?
— Господин Фаландер не должен быть сегодня нигилистом!
— Нигилистом! Кто тебя научил этому слову? Откуда оно у тебя? Ты с ума спятил, малый? А?
Он поднялся из-за стола и выпалил несколько выстрелов из своих темных револьверов.
Густав смолк из страха и удивления перед выражением лица актера.
— Отвечай, малый, откуда у тебя это слово?
— Господин Монтанус сказал это несколько дней назад, когда был здесь проездом из своей церкви, — ответил Густав испуганно.
— Так, Монтанус! — сказал мрачный человек и опять сел. — Монтанус мне по душе. Это человек, который понимает, что ему говорят. Послушай-ка, Густав, ты спокойно можешь мне сказать, какое прозвище дала мне эта театральная шайка. Не бойся!
— Нет, оно такое скверное, что я не хотел бы говорить его.
— Почему ты не хочешь, раз ты этим доставишь мне удовольствие? Не находишь ли ты, что мне надо что-нибудь, чтобы развеселиться? Или я выгляжу и без того ужасно веселым? Ну, скорее же! Как они говорят, когда спрашивают, был ли я здесь? Не говорят ли они: был ли здесь…
— …черт.
— А, черт? Это хорошее имя! Они ненавидят меня, не правда ли?
— Да, ужасно!
— Хорошо! Но почему? Причинил ли я им какое-нибудь зло?
— Нет, этого они не могут утверждать!
— Да и я не думаю этого!
— Но они говорят, что господин Фаландер портит людей!
— Портит?
— Да, они говорят, что господин Фаландер меня испортил, потому что я нахожу, что все старо.
— Гм… гм!.. Может быть, ты говоришь им, что их остроты устарели?
— Да; впрочем, все старо, что они говорят; они все так стары, что мне противно!
— Так! А не находишь ли ты, что быть кельнером тоже старо?
— Конечно; жить — старо, умирать — старо, все — старо. Нет, вот стать актером — не старо!
— Нет, мой друг, это старее всего. Но теперь молчи! Мне надо забыться.
Он выпил свой абсент и откинулся головой к стене, на которой виднелась длинная коричневая полоса; это был дым его сигары за шесть долгих лет, которые он там просидел. Солнечные лучи упали в окна, просеявшись сквозь легкую листву тополей, которая так волновалась от вечернего ветра, что тень ее образовала на стене подвижную сетку, на нижний конец которой голова мрачного человека с ее беспорядочными локонами бросала тень, похожую на большого паука.
Густав опять подсел к часам и хранил нигилистское молчание, глядя, как мухи пляшут вокруг висячей лампы.
— Густав! — раздалось из паутины.
— Да, — откликнулось от часов.
— Твои родители еще живы?
— Нет, вы ведь знаете, господин Фаландер.
— Это хорошо для тебя!
Долгая пауза.
— Густав!
— Да!
— Ты спишь по ночам?
— Что вы подразумеваете, господин Фаландер? — ответил Густав и покраснел.
— То, что думаю!
— Конечно, сплю! Отчего бы мне не спать?