Хильда Дулитл - Вели мне жить
— Побегу наверх, переобуюсь, — сообщила она ему. Переобуться, обсушиться — значит, снять с вешалки полотенце, взять расчёску, достать другую пару туфель. Хоть и чистюля, она плохо представляла себе эту процедуру, точнее, она в неё не вникала. Как принцесса на горошине или русалочка, выброшенная волной на берег, она просто хотела почистить пёрышки, отряхнуться: «Пойду наверх, приведу себя в порядок». Но его рука по-прежнему лежала на её сыром рукаве, — он не сразу её отнял, — и он продолжал стоять вполоборота к ней, так что она ясно видела полутёмный абрис, изваянный (так ей представлялось) примерно в ту же пору, что и камни. Во всех его повадках чувствовалась порода: и в том, как он тянул слова, и округлял плечи, и с каким достоинством и некоторой усталостью в голосе говорил. Она вслушивалась в каждое слово, ловя новые оттенки. «Маска», — обращался он к ней протяжно, и всякий раз это звучало знакомо и всё же чуть-чуть по-другому. Крупные аккуратные уши плотно прижаты к черепу. Подобно ей, он был настроен на особую эмоциональную волну. Такой же чуткий, как она, — в их чуткости было что-то от живости птицы или рыбы. На всё откликаясь, они полагали излишними разговоры о чувствах. Когда-то Рейф Эштон бросил ей в сердцах «Ты же бесчувственная», а Фредерик вышучивал её: «Наша томная лилея добродетели». Ну и что с того, что она томная? Не она одна. И потом, что они вообще знают о чувствах?
Она плотнее закуталась в сырое пальто, вдруг ощутив себя цветком, кутающимся в холодные влажные лепестки.
На ощупь пробралась в свою спальную наверху. Свечу зажигать не стала — зачем? Выдвинув нижний ящик тяжёлого комода, стала искать чулки. Сама, помнится, скатала и спрятала их в задний левый угол. Ага, вот они: чулки из пёстрой шерсти — как они назвались в магазине? — «вересковая смесь». Довоенное качество, — мягкие, аккуратно заштопанные, ноские, эти английские чулки как раз подходят по длине. Она застегнула резинку на одном, тёплом, мягком чулке, поёжившись от холода, когда ледяной край её сырой юбки коснулся другой голой ноги — точно лезвие бритвы полоснуло. «Юбку тоже надо переменить». Она сбросила юбку и джемпер, порылась в комоде, ища что-нибудь сухое, и нащупала старое синее платье. «Подойдёт». Ощупью нашла трюмо, пригладила в темноте намокшие волосы.
Оставив дверь открытой, начала спускаться по лестнице. Не удержалась и бросила взгляд вниз — прихожая напоминала сцену, освещённую «чеховской» лампой. Она спустилась и шагнула через порог гостиной, благо дверь была отперта. Г-жа Фаррер накрывала на стол.
— Где ж ты пропадала, Маска?
— Сама не знаю. Хотя, нет, — знаю. Я перелезла через стену в том месте, где дорога поворачивает на Сент-Айвз{109}. Там ещё сплошные камни.
— Да, точно.
— Но мне расхотелось идти по дороге. И я вернулась назад и пошла по тропе, о которой писал Рико.
— По старой, финикийской?
— Да. Я просто брела, куда глаза глядят. Она всё время петляет, пропадает, тропа эта, но потом снова появляется, так что заблудиться невозможно. Она доходит до вершины холма. Дальше я уже не пошла.
— Зря — это не конец. Она доходит до фермерских хозяйств, пересекает дорогу и обрывается неподалёку от П-З (так он назвал Пензанс{110}). Можем как-нибудь прогуляться.
— С удовольствием, — откликнулась она. — А ты чем занимался?
— Да так, повозился с записями.
На столе были разложены бумаги и нотные тетради. У стены стояло старенькое фортепьяно, рядом — его стол у окна, дальше камин и два кресла, в которых они сейчас расположились.
В камине уютно потрескивали дрова. Г-жа Фаррер заглянула спросить, не подложить ли ещё хворосту. «Просто наполните корзину», — попросил Ван. Он развернул кресло, она встала и придвинула к столу стул с прямой спинкой. Села, приготовившись разливать чай. Наполнила две чашки — ему и себе. Увидев, что всё в порядке, г-жа Фаррер вышла, прикрыв за собой дверь. В комнате было тепло, ярко горел фонарь-«молния», который, по словам Вана, они с Эльзой купили где-то на аукционе вместе с несколькими другими вещами: лампой, что стоит в передней и стульями, — вот этим, на котором она сейчас сидит, несколькими наверху и ещё одним в кухне. Эльза и Фредерик сильно помогли ему с мебелью. Все эти подробности она узнала от него сразу по приезде.
Кое-что пришлось выписать из Лондона: книжные полки, книги, кушетку, два больших кресла и две циновки с геометрическим рисунком, — их он повесил на стену под потолком. Циновки были с Явы, а рисунок назывался «корзинка» или «волна». Он напоминал чем-то греческий орнамент.
С той и другой стороны камина было по окну: одно против двери, а другое симметрично располагалось на угловой стене. У письменного стола стоял низкий стул, на котором он обычно сидел, когда работал, а на середине комнаты находился большой квадратный стол. На каминной доске — табакерка и небольшая майоликовая фигурка. Письменный стол завален бумагами, ручками. Сверху на фортепьяно лежали стопкой переплетённые тома музыкальных произведений и несколько разрозненных нотных листов. Половики, скорей всего, тоже были выписаны или привезены из Лондона. В простенке между кушеткой и окном было устроено несколько книжных полок.
Да, не скоро сумеет она переварить события последних лет, но здесь у неё как раз есть для этого время и возможности. Впрочем, её не столько заботили житейские невзгоды военного времени, сколько полоса вынужденного бездействия, которую принесла с собой война. Здесь в этом доме, в этой комнате, сидя в кресле перед камином (г-жа Фаррер убрала со стола посуду) она ощущала это особенно остро. Поднимая тёмную волну, с моря дул ветер, как в «Грозовом перевале»{111}: ей казалось, он с особой силой колотит в окно рядом с её креслом (они пересели поближе к камину), надувал, словно парус, занавеску. Огонь в камине шумел, как живой; просоленные насквозь сучья были высушены на славу и потрескивали весело и звонко. Соль придавала пламени особую яркость и чистоту: было видно, как на долю секунды обнажится срез ветки, пламя высветит его контуры, а потом всё вспыхнет, и нет ничего — лишь языки пламени лижут обгоревший остов. Топили прошлогодним сушняком, который заготовили ещё с Фредерико, сообщил он ей. Уж не Рико ли огненной ящеркой пляшет в камине?
Мысль о Рико успокаивала. Последний раз они виделись в холодной комнате, где пахло белым зимним гиацинтом, — букетик стоял рядом с ней на столе. И то, что сейчас Рико привиделся ей в образе ящерицы ли, свитка, языка ли пламени в камине, показалось ей символичным. Устала она от холодных склепов. Прав был Рико, тысячу раз прав, когда, подняв кулак к серому лондонскому небу, посылал ему проклятия: «Ты — серое, ты — сырое, ты, как отсыревший старый шкаф, ты — промокашка блёклая. Смотри! (Он призвал её в сообщники) Ты можешь запросто проткнуть его пальцем!» В экзистенциальном смысле он совершенно прав. Лондон стёр её, превратил в одну из миллионов единичек Лондон способен вобрать в себя всё, что угодно. Он, как губка, как промокашка впитывает всё, не оставляя следа. Вокруг столько горя и равнодушия, что никому до тебя нет дела: ты свободен и ты — никто. И всё же Лондон не сумел проглотить её (и Рико) с потрохами, не всосал своим пылесосом, не растёр без следа. Она — не безликая единичка, у неё свой путь. Рико — огненная ящерица. Так древний свиток раскрывает в нас и для нас свои письмена{112}.
Ветер, видимый глазу, ощутимый на слух, бухал в стенку могучим плечом, словно пытаясь обрушить дом. Поднимается буря? Она ликовала, — схлестнёмся, поспорим! Ещё бы — первостихия, являющая себя! Начало! Ветер сотрясал стены, однако, всё оставалось на своих местах: стулья, как стояли, так и продолжали стоять, книги ровненько лежали на полках, музыка в фолиантах не дрожала, фортепьяно стояло твёрдо. А ведь то был ветер — природная стихия, божественная ипостась! Ему негоже играть грязные шутки, бить стёкла, рвать людям нервы. Напротив, он укрепляет дух человека, привычного к борьбе со стихией. Мужчины и женщины не боятся ветра, колотящего в стену, — им даже приятен этот звук. Миллионы лет человек оборонялся от бури, от океана и — усмирил их! Разве выдержал бы этот дом такой бешеный натиск, если бы давным-давно человек не научился укреплять своё жилище, не изобрёл крепёжные болты, не придумал бы стропила, балки, не оснастил бы двери и окна на случай бури? Прав был Рико, когда писал ей: «К чертям опостылевший быт!»
Эта крепость — не быт, и к чертям её не пошлёшь. Даже буря бессильна против каменных стен. Ни ветром, ни ломом этот дом не взять. Вот только шторка на окне подрагивает, будто кто снаружи играет юбочкой, манит пальчиком.
— Ты, случайно, не оставила в своей комнате свет? — спросил Ван.
— Нет, конечно, — у меня нет электричества.