Фёдор Степун - Николай Переслегин
198
зумие. Не буреносное безумие страстей, его одного мало, а систематическое безумие всей жизни в любви, всех чувств и мыслей о ней.
Безумные же мои чувства и мысли о любви те, что победа над тою женщиной, в образе которой восстанет на Тебя Тобою отверженный мир, возможна только на тех же путях, на которых, я знаю, Ты будешь победоносно бороться против искушения меня соблазнами одинокого творчества...
Нет, нет, Наташа, безумие не превращается в лукавство, и клянусь, не право измены выговариваю я себе!
После Марининого письма о Тане у меня часто сжимается сердце при мысли о прошлом... Быть может Таня, защищая меня, не совсем меня понимала, другой она все же была человек. Боюсь, что временами бывало ей очень тяжело и одиноко со мною.
Но Ты, Наташа, верится мне, Ты все поймешь, поймешь и то главное, что ту неведомую, вторую, которая уже сейчас тревожит Твою ревность, Ты должна будешь как-то принять в нашу жизнь, потому, что войдет она к нам порождением Твоего же греха перед жизнью, неприкаянною душою отвергнутого Тобою во мне мира, Твоим призрачным двойником, Твоей собственной тенью. И в том, что это будет так, скажется не случайный недостаток нашей любви, но верховный закон всякой человеческой страсти, ибо один только Бог, Наташа, может так стоять в све-
199
те любви, чтобы не бросать на мир своей тени. Нет, не в ревнивой борьбе против своей собственной тени, не в борьбе против совершенно неизбежной в каждом мужском сердце тоски и мечты по ней великая задача женского строительства, но лишь в борьбе за власть над этой мужской тоской, мужскою мечтою, мужскою жаждою иной любви. В предстоящей, быть может. Тебе борьбе за Твою власть над моею мечтою, я буду Тебе, Наташа, верным и умелым помощником. Буду, милая, потому, что давно уже знаю — моей любви, как и всему моему мужскому творчеству и постижению, никогда не уйти из под знака трагического раздвоения. Как мир, в котором мы любим — и предвечное единство и бесконечная множественность, так и наша любовь — и веление всю жизнь любить одну женщину — и соблазн каждое мгновение жизни стремить навстречу каждой и всем.
Надеюсь Ты понимаешь меня, Наташа, понимаешь, что не о том спрашиваю я, как человеку одновременно любить двух женщин. Такое раздвоение далеко не всегда трагедия. Там же, где оно действительно трагично, оно трагично совсем не как раздвоение между женщинами, оспаривающими во мне одно и то же чувство, но прежде всего как раздвоение между двумя чувствами, оспаривающими единство моего сердца.
Иногда внезапный порыв страсти к давно любимой женщине, вдруг похорошевшей в новом наряде под чьим ни будь чужим взором,
200
может быть гораздо более злостной изменой, гораздо более острой тоской по обновлению в любви, чем иной длительный, сложный, но внутренне чуждый мелодии измены роман с её случайной соперницей. Я хочу сказать, Наташа, что трагедия любви не во всяком раздвоении между двумя женщинами, но лишь в существенном раздвоении между теми двумя, из которых в одной мы любим единственную, а в другой — единство всех.
Как же соединить эти две любви? Как их борьбой друг против друга не взорвать единства своей жизни? На этот вопрос, Наташа, в нескольких словах не ответишь. Тут у меня в душе целый мир, который я страстно люблю, мечтою о воплощении которого только и живу, с которым ни за что не расстанусь, или разве только в последнюю минуту, разбив о него свою жизнь!
Главная моя вера в том, что две любви к двум женщинам должны быть построены на каких-то совершенно различных душевных пластах.
Любовь к Тебе, Наташа, должна быть верховною реальностью моей жизни, моим прочным домом: под ним святая земля, над ним святое небо моей души. В нем я останусь и по выносе тела моего из дому, — это навек.
Любовь же к той, другой, не смеет становиться реальностью. Её правда — провал сквозь реальность: тоска, мечта, пустота, бредовые, весенние шёпоты вокруг дома, мертвые остекленелые
201
глаза лунных ночей за окном, холодные, пустынные, желтые по осени закаты, вьюжный плач и вой в трубе и душе, жуткое ощущение привидения в доме и тревожное ожидание, нет ли кого на крыльце...
Чувство дали неотделимо от чувства дома. Дом, не спасающий меня от наваждения дали, дом, который мне не щит и не крест, мне внутренне и не дом — не очаг, не святыня. Потому мечта окончательно изгнать из своего дома веяние дали, всегда неизбежно и борьба против самого дома, обречение себя на скитанье. Тем, что мы покинем старый наш дом и построимся заново на далеком холме, облюбованном из его же окон, мы скорбного чувства дали в себе не убьем. Новые дали в новые окна неизбежно восстанут и на новый наш дом.
Все это значит, Наташа, что в час, когда на крыльце нашего дома появится женщина, с глазами потемневшими от усталости, с запахом полыни на пальцах, которую её руки нервно срывали в горьких полях, которыми шла она к нам, я сразу же узнаю в ней посланницу дали. На крыльцо к ней с трепетным сердцем выйду, но двери в свой дом перед ней не распахну. Тревогу своих глаз и печаль своего сердца ей отдам, но жизни своей ей не выдам, чтобы счастливой действительности не убить мечтой, а блаженства горькой мечты — воплощением.
Но я боюсь, милая, нежная, бедная Ты моя Наташа, что Ты скажешь мне на это то же, что не
202
раз говорила Таня, скажешь, что не сможешь быть счастливой, хотя бы только с тенью своей соперницы на нашем крыльце. Понимаю, родная, и все же молю Тебя — прими меня в Твою жизнь таким, каков я есть. Клянусь Тебе, всю свою волю направлю на то, чтобы своей тоски по отверженному Тобою в моем сердце миру никогда не встретить в образе женщины. Но если моя судьба восстанет на мою волю, и выйдя на тревожный стук под окном, Ты вдруг увидишь на нашем крыльце печальную, женскую тень, не отвернись от неё, родная, вспомни все, что пишу я Тебе ныне, хотя и не от сердца моего, но все же от знания о своем сердце, угадай в постучавшейся ту, о которой в годы величайшего счастья я не раз подолгу простаивал с Тобою у вечеряющих наших окон, о которой не раз с таким любимым Тобою волнением читал тебе Блока, о которой по вечерам так часто слушал бывало «Карнавал» Шумана, изумительным исполнением которого мне одному, Ты еще невестой изменила Алеше, и протяни ей навстречу Твои все понимающие руки. Это единственный жест, достойный жены.
Моя жена — Ты всегда останешься Божией жницею на моих полях; какими бы всходами ни заколосилась моя жизнь — в душе всегда будет тоска по Твоему серпу и вера, что все, что зреет во мне, зреет только затем, чтобы умереть в Твоих объятиях, на лезвии Твоей любви.
Наташа, ведь слышишь же Ты, что все это не
203
слова. Ведь понимаешь же Ты, что если все звучит одними словами, то лишь потому, что я пытаюсь говорить о почти не сказуемом. Разве можно действительно понять, что значит моя «посланница далей», что значит отдать ей трепет своего сердца, не выдавая сердца своей жизни? Согласен что почти невозможно. Согласен, что все может звучать почти бредом, и все же надеюсь, что отравив Тебя им, я спасу нашу любовь как от окостенения, так и от взрыва.
Для торжества любви — одной любви мало, Наташа! Мало совершенно так же как мало одного вдохновенья для творчества. Любовь — прежде всего искусство. И как всякое искусство, требует (в наше время в особенности). кроме вдохновенья, еще и умного расчёта и умелого мастерства. Это не цинизм, дорогая, это только до конца серьезное отношение к жизни и страстное отрицание в подходе к ней того диллетантизма, на котором она обыкновенно строится.
Не зная разницы между женщиной-женой и женщиной-маской, женщиной-лицом и женщиной атмосферой; не зная, что целостная мужская любовь всегда любовь к обеим и не владея искусством их внутреннего примирения с обязательным подчинением всего атмосферического исповеданию единого лица, человеку нашей эпохи никогда не разрешить величайшего вопроса жизни, вопроса любви.
Я отсылаю Тебе это письмо, Наташа, с твердою верою в то, что мы с Тобою его разре-
204
шим. Мы пришли к нашей любви через Танину смерть и Алешино страдание. Безмерность нашей любви не только мера нашего счастья, но и мера страданья самых нам дорогих людей. Более страшно и крепко наша любовь не могла быть завязана. Неужели же возможно, чтобы этой нашей духовной твердыни мы не могли уберечь от соблазна многоликого мира?
Сможем, Наташа, сможем, в это я свято верю. Не надо только думать и ждать, что в человеческом мире, где все борьба, воля и труд, одна любовь должна почему то глупенькою незабудкой бездумно расти у счастливо журчащего ручейка. Думать так — значит с самого начала обрекать свою любовь гибели.
Прими же потому, моя Наташа, это мое сверх всякой меры сознательное, но за то и сверх всякой меры искреннее письмо, как верный залог нашего во веки веков нерасторжимого брака.