Джон Стейнбек - Неведомому Богу. Луна зашла
Он подался вперёд.
— Зачем ты поехала? — спросил он.
— Не знаю. Мне захотелось. Зелёная скала пугала меня, а потом она снилась мне. И, Джозеф, когда я почувствую себя хорошо, я хочу поехать туда и увидеть скалу снова. Когда я почувствую себя хорошо, она больше не будет пугать меня, и я больше не увижу её во сне. Запомнишь, дорогой?
— Я это место знаю, — сказал он. — Странное оно какое-то.
— И ты не забудешь взять меня туда?
— Нет, — помолчав немного, сказал он. — Не забуду. Надо будет подумать о том, когда ты сможешь поехать.
— Тогда посиди ещё немного, я скоро засну, — сказала она.
19
Затянувшееся лето утомляло, но и с наступлением осенних месяцев жара не стала меньше. Бартон вернулся из лагеря для совместных молитв в Пасифик-Гроув в приподнятом настроении. С восторгом описывал он прелестный полуостров у голубого залива и рассказывал, как проповедники держали слово перед народом.
— Когда-нибудь, — сказал он Джозефу, — я перееду туда, построю домик и буду жить там круглый год. Люди уже селятся там. Со временем это будет прекрасный город.
Он обрадовался малышу.
— Наша порода, — сказал он, — только чуть изменённая.
Он похвастался Элизабет:
— Наши — сильная порода. Она проявляется каждый раз. Скоро будет двести лет, как у мальчишек такие глаза.
— По цвету они не слишком-то отличаются от моих, — возразила Элизабет. — И, кроме того, цвет глаз у детей меняется, когда они становятся старше.
— Всё дело в выражении, — объяснил Бартон. — У Уэйнов всегда такое выражение глаз. Когда вы собираетесь его крестить?
— Ох, не знаю. Может быть, мы, наконец, соберемся в Сан-Луис Обиспо, и, конечно, мне бы хотелось как-нибудь заехать домой в Монтерей.
Дневная жара приходила с гор рано и разгоняла с навозных куч кур, заставляя их прервать своё утреннее кудахтанье. В одиннадцать часов на солнце уже было находиться неприятно, но до одиннадцати Джозеф с Элизабет, вынеся из дома кресла, часто садились под тенистыми ветвями большого дуба. По утрам Элизабет кормила ребёнка, потому что Джозефу нравилось наблюдать за тем, как малыш сосёт грудь.
— А он растёт не так быстро, как я думал, — недовольно сказал он.
— Ты привык к животным, — напомнила она. — Они растут быстрее, да живут меньше.
Джозеф исподволь наблюдал за своей женой. «Какой она стала умной, — думал он. — Нигде не училась, а столькому выучилась». Это озадачивало его.
— Ты чувствуешь, как сильно ты отличаешься от той девочки, которая приехала преподавать в школу Нуэстра-Сеньора? — спросил он.
— Тебе кажется, что я сильно отличаюсь, Джозеф? — рассмеялась она.
— Ну, конечно.
— Тогда и мне кажется, что отличаюсь.
Передвинув ребёнка на колено, она дала ему другую грудь, и он жадно, как форель наживку, схватил сосок.
— Меня как будто раскололи, — продолжала Элизабет. — По-настоящему я и не думала об этом. Я привыкла мыслить понятиями, о которых я читала. Теперь я так больше не делаю. Я вообще не думаю, я просто делаю то, что мне приходит на ум. Как будет его имя, Джозеф?
— Ну, — сказал он, — думаю, что оно будет Джон. Всегда должно быть Джозеф или Джон. Джон всегда должен быть сыном Джозефа, а Джозеф — сыном Джона. Так всегда было.
Она кивнула, и взор её устремился вдаль.
— Да, хорошее имя. Оно не доставит ему никаких хлопот, не заставит смущаться. Оно не имеет даже особого значения. Должно быть так много Джонов — всяких людей, плохих и хороших.
Она убрала грудь, застегнула платье и повернула ребёнка.
— Ты заметил, Джозеф, Джоны либо хорошие, либо плохие, но никогда не бывают ни то, ни сё? Если такое имя у мальчика, который ни то, ни сё, он не сохраняет его. Он становится Джеком.
Она повернула малыша, чтобы взглянуть на его лицо, а он косил глазами, как поросёнок.
— Тебя зовут Джон, слышишь? — сказала она, играя. — Ты слышишь? Надеюсь, ты никогда не станешь Джеком. По мне, так лучше бы ты был хуже, чем Джек.
Джозеф довольно улыбнулся.
— Он никогда не сидел на дереве, дорогая. Как ты думаешь, не пришло ещё время?
— Всегда твоё дерево! — сказала она. — Ты думаешь, что всё происходит согласно распорядку, установленному твоим деревом.
Он откинулся назад, чтобы видеть длинные гибкие ветви.
— Видишь ли, сейчас я уже это знаю, — негромко сказал он. — Сейчас я знаю это так хорошо, что стоит мне посмотреть на его листья, и я могу сказать, каким будет день. В ложбинке я устрою сиденье для малыша. Когда он немного подрастёт, можно будет сделать на коре зарубки для ног, чтобы легче было влезать.
— Но он же может упасть и разбиться.
— Только не с этого дерева. Оно не даст ему упасть.
Она пристально посмотрела на него.
— Всё играешь в игру, которая совсем не игра.
— Да, — сказал он. — Всё играю. Дай-ка мне малыша. Я подержу его на руках.
Листья поблёкли, покрывшись слоем летней пыли. Высохшая кора стала бледно-серой.
— Он может упасть, Джозеф, — предостерегала она. — Ты забываешь, что он ещё не умеет садиться самостоятельно.
С огорода подошёл Бартон и встал рядом с ними, вытирая носовым платком вспотевший лоб.
— Дыни созрели, — сказал он. — А достанутся они енотам. Надо бы поставить несколько капканов.
Наклонившись к Элизабет, Джозеф протянул руки.
— Но он может упасть, — возражала она.
— Я буду держать его. Я не дам ему упасть.
— Что ты собираешься с ним делать? — спросил Бартон.
— Джозеф хочет посадить его на дерево.
Внезапно лицо Бартона помрачнело, а глаза стали сердитыми.
— Не делай этого, Джозеф, — отрывисто сказал он.
— Я не дам ему упасть. Я буду всё время держать его.
Крупные капли пота выступили на лбу Бартона. Ужас и беззащитность читались в его взгляде. Он сделал шаг вперёд и, пытаясь удержать Джозефа, положил руку ему на плечо.
— Пожалуйста, не делай этого, — попросил он.
— Но я не дам ему упасть, говорю тебе.
— Да не в том дело. Ты же знаешь, что я имею в виду. Поклянись мне, что ты никогда не сделаешь этого.
Джозеф в раздражении повернулся к нему.
— Я ни в чём не буду клясться, — сказал он. — Почему я должен клясться? В том, что я делаю, я не вижу ничего дурного.
Бартон тихо сказал:
— Джозеф, ведь ты никогда не слышал, чтобы я о чём-то просил. Не в обычае нашей семьи о чём-то просить. Но сейчас я очень прошу тебя: откажись от этой затеи. И если я поступаю так, ты должен понимать, как это важно.
От волнения глаза его увлажнились. Лицо Джозефа смягчилось.
— Если это тебя так сильно беспокоит, я не буду этого делать, — сказал он.
— И ты поклянёшься, что никогда не сделаешь этого?
— Нет, клясться я не буду. Ради тебя я не откажусь от своего. Почему я должен поступать так?
— Потому что ты позволяешь войти злу, — страстно воскликнул Бартон. — Потому что ты открываешь злу дорогу. Такое без наказания не останется.
Джозеф рассмеялся.
— Ну так позволь мне получить наказание, — сказал он.
— Но неужели ты не видишь, Джозеф, что дело не только в тебе. Все мы будем повержены в прах.
— Так ты себя защитить хочешь, Бартон?
— Нет, я пытаюсь защитить нас всех. Я думаю и о малыше, и об Элизабет.
Элизабет удивлённо смотрела то на одного из них, то на другого. Прижав ребёнка к груди, она встала.
— О чём вы оба спорите? — поинтересовалась она. — Это что-то, о чём я не знаю.
— Я расскажу ей, — пригрозил Бартон.
— Расскажешь ей о чём? О чём тут рассказывать?
Бартон тяжело вздохнул.
— О том, что у тебя на уме. Элизабет, мой брат отрёкся от Христа. Он совершает обряды, подобные тем, которые совершали в старину язычники. Он потерял свою душу и позволил войти злу.
— Я не отрекался от Христа, — хрипло сказал Джозеф. — Я просто делаю то, что мне приятно.
— Вешаешь жертвоприношения, брызгаешь кровью, посвящаешь всё самое лучшее дереву — и всё это «просто»? Я видел, как ты крадучись выходил ночью из дома и слышал, как ты разговаривал с деревом. И всё это «просто»?
— Да, просто так, — сказал Джозеф, — Никакого вреда здесь нет.
— А то, что ты посвящаешь дереву своего сына — первенца — это тоже просто так?
— Да, что-то вроде игры.
Бартон обернулся и бросил взгляд на поверхность земли, над которой голубоватыми волнами распространялось тепло такой силы, что холмы, казалось, дрожат и корчатся от боли.
— Я пытался помочь тебе, — печально сказал он. — Я пытался даже с большим рвением, чем велит нам Писание.
Он резко обернулся.
— Так ты не дашь клятву?
— Нет, — ответил Джозеф. — Я не буду клясться ни в чём, что ограничивает меня или создаёт мне помехи. Однозначно, я не дам клятву.