Людмил Стоянов - Избранная проза
Призраки впереди исчезают.
Исчезает и страх. Тогда я оборачиваюсь к бай Стояну.
— Закурить, говоришь? Цигарку тебе? А снаряда не хочешь? — Но тут же меняю тон: — Ты, бай Стоян, откуда? Самое времечко познакомиться!
Он из Цалапицы. У него два женатых сына, оба в солдатах, и замужняя дочь; старуха — упокой, господи, ее душу — умерла этой зимой, а он даже не мог приехать на похороны. Ему бы, собственно, быть в обозе, но еще при мобилизации его записали на два года моложе и послали на передовую. Пришлось горя хлебнуть… Особенно его донимает голод, ставший в последнее время постоянным.
Пока мы беседуем, все вокруг странно белеет, словно на предметы, на людей, на землю оседает белесая пыль. Я долго в недоумении озираюсь, прежде чем догадываюсь, что это рассвет.
Печален вид окопа в этот ранний час. Оборванные, желтые люди лежат, неестественно скорчившись, на дне его и храпят, полураскрыв рты. Теплая ночь убаюкивает их, несмотря на бесчисленные опасности.
Вот уже и бай Стоян задремал. Сменилось боевое охранение. Я тоже обмякаю и мешком валюсь на землю, полумертвый, с угасающим сознанием. Усталость не дает уснуть, держит меня в состоянии полузабытья.
«Кто? Бай Стоян? — будто беседую с кем-то. — Нет, ищите его в обозе… Патронов мне хватит. Их у меня целая куча… Пускай противник атакует, если ему делать нечего… Говорят, наша артиллерия…»
Кто-то наступает на меня тяжелыми сапогами. В чем дело? Что я, вещь какая-нибудь, камень? Куда бегут эти люди? Где начальство?
Уже совсем рассвело.
Первая моя мысль: противник атакует. Земля над окопом словно кипит: вовсю молотит неприятельская артиллерия.
Вскакиваю, но, не сделав и двух шагов, в ужасе останавливаюсь. Громадная масса земли обрушивается на меня, а затем оглушает страшный грохот:
— Т-р-рах-тах-тах!
2Дым над позициями медленно рассеивается. Противник отброшен, отогнан штыками от наших окопов. Его артиллерия лишь изредка огрызается и, наконец, совсем замолкает. На позициях наступает тишина.
Но это особая, тревожная тишина. Есть убитые — трупы нужно убрать, есть и раненые — их надо отправить в тыл. Солдаты делятся впечатлениями от боя, глаза их воспалены, руки еще трясутся от возбуждения.
Раненых провожают с тайной завистью. Мертвым — и то готовы позавидовать. Хуже всего тем, кто остается.
Бай Стоян, благодушно похлопывая меня по плечу, говорит:
— Если бы я тебя не отдернул, засыпало бы землей.
И правда, я обязан ему жизнью; впрочем, это весьма относительно — каждый может сказать, что обязан жизнью другому, а вернее, случаю. Кто знает, быть может, отдернув меня, он сам избежал какой-нибудь шальной пули.
Все же меня свалило с ног, и я долго лежал без сознания, а когда пришел в себя, атака была отбита. Илия подошел проведать меня:
— Я видел, как ты падал, — сказал он. — Ну, думаю, готов наш студентик…
Я чуть ли не единственный представитель «интеллигенции» в нашей роте. Здесь все больше крестьяне, и они смотрят на меня участливо и с удивлением.
— Что же ты студентик, не устроился где поспокойней?
— А зачем мне устраиваться? Если все начнут устраиваться, что тогда будет?
— Так-то оно так, а все же каждому эта проклятущая жизнь дорога…
Впрочем, есть у нас и еще «интеллигент»: студент Лазар Ливадийский, веселый парень, который позволял себе вступать в пререкания с фельдфебелем Запряном, за что все солдаты любят Лазара.
На проволочном заграждении прямо перед нами висит труп серба. Нужно будет убрать его, а то при такой жаре сегодня же начнет смердеть.
Солнце уже высоко, голые скалистые холмы накалились, становится душно. Ни единого деревца. Скалы и песок, песок и скалы.
Потянулась монотонная жизнь передовой.
Между прочим — сенсация: прибыл хлеб! И мы тотчас почувствовали, как изголодались.
Бай Стоян и бай Марин сидят на корточках и молчат. Весть о хлебе лишила их сил. Все вокруг радуются, словно у них ребенок родился. Хлеб! Это похоже на сказку. Людей даже наяву стали мучить галлюцинации: жаркое из барашка, богатые яства.
Каждый получил свой паек — полбуханки ржаного пополам с кукурузой хлеба, черствого, крошащегося, заплесневелого по краям. Но что в сравнении с ним пасхальный кулич или кекс английских лордов!
Бай Марин глазам своим поверить не может — держит перед собой хлеб, разглядывает то с одной, то с другой стороны, наконец подносит к губам и целует… Перекрестившись, принимается есть, боясь уронить на землю хотя бы крошку. После стольких дней голода черствый хлеб кажется нам невиданной роскошью.
— Э-э-эх! — вздыхает молодой солдат. — Довелось нам и это чудо увидеть.
— Какое?
— Да хлеб.
— У тебя наверняка и сардины в ранце имеются.
— Нет, черная икра.
— А с меня и бараньей ножки хватит.
— Эх, ребята, а ведь есть люди, которые сейчас сидят и кушают на обед майонез, пьют шампанское!
Это сказал Лазар Ливадийский; время обеда, правда, уже прошло, но ведь аристократы обедают позже, чем простые смертные.
Мало кто знает, что такое майонез, но о шампанском каждый слыхал, и мираж изысканных кушаний встает перед солдатами.
Только оба героя Чаталджи — бай Марин и бай Стоян — остаются невозмутимыми; отрезая ножиком кусочки хлеба, они благоговейно подносят их ко рту.
Время течет медленно, ползет, как черепаха, оторванное от жизни, от земли, обессмысленное и опозоренное.
На соседнем участке и дальше, на голых утесах Голака, время от времени закипает частая и горячая перестрелка.
Мы вскакиваем, чтобы дать дорогу ротному командиру. Он редко появляется среди нас, благодаря чему его окружает ореол таинственности. В немалой степени способствует тому и фельдфебель Запрян, который никогда не упускает случая заявить нам на привале:
— Командир роты недоволен вами. Говорю это, чтобы вы знали. Ведь за все достается мне. Порядка нет, дисциплины никакой! Распустились, как не знаю кто! Кто вы есть — болгарские солдаты или сброд какой-нибудь?
Вправду ли ротный был недоволен нами, мы не знали, но постоянные нравоучения Запряна действовали на нас удручающе, подавляли дух. Страшный человек этот Запрян. Его цель — убедить нас, что мы пустое место, мусор, что мы не люди, а машины.
Ротный хмур и мрачен. У него, конечно, свои заботы. Атака отбита, но откуда знать, что замышляет противник? И потому лучше осмотреть позиции, проверить солдат.
Он останавливается около бай Стояна: ему импонирует его бледное, продолговатое лицо христианского великомученика. Ротный знает солдата по многим сражениям — пока что пули щадили его, авось останется жив и невредим и на этот раз…
— Как там, не поговаривают о конце, господин капитан? — несмело, робко спрашивает бай Стоян, почтительно вытянувшись по уставу.
— Скоро, скоро… Дайте только закрепиться здесь как следует.
— Эти черти так просто не утихомирятся, — добавляет бай Стоян, имея в виду сербов. — Не надо было нападать на них[17], господин капитан. Все об этом меж собой толкуют.
— Не знаю, не знаю, — пожимает плечами ротный.
— Напали на людей врасплох, — разве это дело?
Слух о близком «конце», о том, что сам ротный подал такую надежду, молнией пронесся по окопам. Но возможно ли это? Нет, если судить по настойчивости неприятельских атак, то ни конца, ни краю этому не видно.
Ротный трогается дальше, затем вдруг останавливается и спрашивает:
— Не здесь ли утром случился обвал?
— Здесь, господин капитан, — отвечает унтер Илия, следующий за ним в нескольких шагах.
— Жертв не было?
— Так точно, не было.
Смотрю на обвалившуюся землю и содрогаюсь при мысли, что в какую-нибудь секунду я мог быть раздавлен ею в лепешку.
Всего за какую-нибудь секунду.
Но секунда эта была длинной, как вечность.
Одновременно с радостным известием о близком мире с другого конца позиции пришла дурная, страшная весть: двух солдат отправили в тыл — у них холера.
Только этого не хватало: чтобы болезнь расползлась и начала косить людей.
— Откуда взялась эта проклятая хворь? — строят догадки бай Марин и бай Стоян.
Для них холера — это сама смерть, болезнь, от которой нет спасения.
— Уже восьмерых из нашей роты унесла, — замечает кто-то.
— Какие у нее признаки?
— Посинение, братец, человек весь синеет и памяти лишается.
Каждый из нас невольно осматривает свои руки — у всех они синие от худобы.
Людьми овладевает страх — пусть уж лучше неприятель начнет стрельбу: между двумя опасностями обретается равновесие, наступает безразличие.