Грэм Грин - Избранное
— Господи, прости меня, — молился он. Ведь Христос умер и за этого человека. Вправе ли он, со своей гордыней, похотью и трусостью, считать себя более достойным этой смерти, чем вот такой метис? Метис собирается предать его ради обещанных денег, деньги нужны ему, а сам он предал Господа ради похоти и то не такой уж сильной. Он спросил: — Тебе плохо? — но не услышал ответа. Он слез и сказал: — Садись. А я пойду пешком.
— Мне хорошо, — с ненавистью сказал метис.
— Садись, садись.
— Думаете, вы такой уж благодетель? — сказал метис. — Помогаете своим врагам? Как истинный христианин?
— Разве ты враг мне?
— Это вы так считаете. Думаете, я гонюсь за наградой? Обещано семьсот песо. По-вашему, такой бедняк, как я, не устоит — донесет полиции?
— Ты бредишь.
Метис сказал угодливым голосом предателя:
— Ну ясно, вы правы.
— Садись, садись. — Метис чуть не упал. Священнику пришлось подсадить его на мула. Он стал бессильно заваливаться на бок, так что рот его пришелся вровень со ртом священника, и ему дохнуло в лицо мерзостью. Метис сказал:
— Бедняку выбирать не приходится, отец. Будь у меня деньги… и не такие уж большие, я бы стал добрым.
Священнику вдруг вспомнилось — неизвестно почему, — как «Дети Девы Марии» уписывали пирожные. Он усмехнулся:
— Вряд ли. Если доброта зависит только от…
— Что вы сказали? Вы не доверяете мне, отец, — бессвязно твердил метис, покачиваясь в седле. — Не доверяете, потому что я бедный, потому что не доверяете… — И повалился на седельную луку, тяжело дыша и дрожа всем телом. Священник поддерживал его одной рукой, и они медленно шли по пути к Кармен. Дело плохо: теперь ему нельзя побыть там, даже показаться в селении невозможно, потому что если об этом узнают, то возьмут заложника, и человек погибнет. Где-то далеко запел петух; туман, поднимавшийся с болотистой земли, теперь был ему по колено. В котором часу петухи начинают петь? Вот что еще странно в нынешней жизни: в домах не стало часов — за целый год не услышишь их боя. Часы исчезли вместе с церквами, и время теперь отсчитывается медленными серыми рассветами и торопливыми ночами.
Фигура метиса, склонившегося на луку, постепенно вырисовывалась в сумерках; стали видны его желтые клыки, торчащие из разинутого рта. Право, этот человек заслужил награду, подумал священник. Семьсот песо не такая уж большая сумма, но ему, пожалуй, хватит, проживет на нее целый год в той пыльной, заброшенной деревушке. Он снова тихо рассмеялся: ему всегда было трудно принимать всерьез превратности судьбы. И ведь, может быть, год спокойной жизни спасет душу этого человека. Любое жизненное положение надо только вывернуть наизнанку, и оттуда посыплется вся мелочь нелепых, противоречивых обстоятельств. Вот он поддался отчаянию, а из его отчаяния родилась человеческая душа и любовь — не лучшая, что и говорить, но все же любовь. Метис вдруг сказал:
— Это судьба. Мне гадалка как-то нагадала… награду.
Священник крепко держал метиса в седле и шагал рядом; ноги у него кровоточили, но скоро они задубеют. Странная тишина спустилась на лес и вместе с туманом поднялась от земли. Ночью было столько всяких звуков, а сейчас все затихло. Точно во время перемирия, когда пушки враждующих сторон умолкают и будто вся земля прислушивается к тому, чего раньше никто не слышал, — к миру.
Метис сказал:
— Ведь вы священник?
— Да. — Они словно вылезли каждый из своего окопа и сошлись брататься между колючей проволокой на ничьей земле. Он вспомнил рассказы о европейской войне — как на исходе ее солдаты, поддавшись порыву, бежали друг другу навстречу. «Неужто ты немец?» — спрашивали они, с изумлением глядя в такое же человеческое лицо. Или: «А ты англичанин?»
— Да, — повторил священник, а мул все так же медленно тащился по тропе. В прежние времена, когда он обучал детей, какой-нибудь смуглый мальчик-индеец с длинным разрезом глаз, бывало, спрашивал его: «А какой он, Бог?» — и он отвечал — бездумно, сравнивая Бога с отцом и матерью, а иной раз, расширяя свой ответ, включал туда же братьев и сестер, чтобы вопрошающий представил себе все роды любви, все человеческие отношения, сомкнувшиеся в огромном, хоть и глубоко личном чувстве. Но в самой сердцевине его собственной веры было убеждение в тайне — в том, что все мы созданы по образу и подобию Божьему:
Бог — это и отец, но он же и полицейский, и преступник, и священник, и безумец, и судья. Нечто, подобное Богу, покачивалось на виселице, и корчилось под выстрелами на тюремном дворе, и горбилось, как верблюд, в любовных объятиях. Он сидел в исповедальне и выслушивал отчет о замысловатых, грязных ухищрениях, которые изобрело подобие Божье. И вот сейчас этот образ Божий трясся на спине мула, прикусив желтыми зубами нижнюю губу, и образ Божий совершил свое отчаянное деяние с Марией в хижине, где было полно крыс. Солдат на войне, наверно, утешает себя тем, что враждующая сторона творит не меньше зверств: человек не одинок в своем грехе. Он сказал:
— Ну, как тебе — лучше? Не знобит, а? В жар не бросает? — и заставил себя почти с нежностью погладить плечо подобию Божьему.
Метис молчал, покачиваясь с боку на бок на хребтине мула.
— Осталось каких-нибудь две лиги, — подбадривая его, сказал священник. Надо бы решать, что ему делать. Он помнил Кармен лучше любого другого селения, лучше любого города в штате: пологий, заросший травой косогор ведет от реки к маленькому кладбищу на холме — там похоронены его родители. Кладбищенская стена завалилась; два-три креста поломаны ревнителями новой политики; каменный ангел стоит без одного крыла, а надгробия, оставшиеся нетронутыми, покосились под острым углом в высокую болотную траву. У изображения матери Божией над могилой какого-то богатого, всеми забытого лесопромышленника нет ни ушей, ни рук, точно у языческой Венеры. Непонятно! И откуда в человеке эта страсть к разрушению — ведь до конца всего никогда не разрушишь. Если бы Господь был похож на жабу, можно бы перевести всех жаб на земле, но когда он подобен тебе, мало уничтожить каменные статуи — надо убить самого себя среди вот этих могил.
Он сказал:
— Ну как ты, окреп? Удержишься в седле? — и отнял руку. Тропинка раздвоилась; в одну сторону она вела в Кармен, в другую — на запад. Он ударил мула по заду, направляя его в сторону Кармен, сказал: — Через два часа будешь там, — и остановился, глядя, как мул идет на его родину, неся на себе доносчика, припавшего к луке. Метис попытался выпрямиться.
— Куда вы?
— Будь свидетелем, — сказал священник. — Я не заходил в Кармен. Но если ты помянешь там про меня, тебе дадут поесть.
— Да как же?.. Подождите! — Метис стал заворачивать голову мула, но сил на это у него не хватало. Мул шел и шел вперед. Священник крикнул:
— Помни. Я не заходил в Кармен. — Но куда ему теперь идти? И он понял, что во всем штате есть только одно место, где не возьмут заложником ни в чем не повинного человека. Но в такой одежде там нельзя показываться. Метис цеплялся за седельную луку, умоляюще вращая малярийными глазами:
— Не бросайте меня! — Но не только метиса бросал он здесь, на лесной тропе: мул стоял на ней поперек и мотал своей глупой башкой, отгораживая его, точно барьером, от родных мест. Он был как человек без паспорта, которого гонят из всех гаваней.
Метис кричал ему вслед:
— А еще христианин! — Он все-таки ухитрился выпрямиться в седле и сыпал бранью — бессмысленным набором грязных слов, которые замирали в лесу, точно слабые удары молотка. Он прохрипел: — Если мы когда-нибудь встретимся, пеняй на себя… — У этого человека, конечно, были все основания прийти в ярость: он лишился семисот песо. Метис крикнул отчаянным голосом: — У меня память на лица!
Глава 2
В жаркий, насыщенный электричеством вечер по площади кружили молодые мужчины и девушки; мужчины — в одну сторону, девушки — в другую. Они не заговаривали друг с другом. В северной части неба сверкала молния. Это гулянье чем-то напоминало религиозный обряд, который давно потерял всякий смысл, но тем не менее ради него все наряжались. Иногда к молодежи примыкали женщины постарше, внося в это шествие чуть больше оживления и смеха, точно у них еще сохранилось воспоминание о прежней жизни, о которой теперь и в книгах не прочтешь. Со ступеней казначейства за гуляющими наблюдал полицейский с кобурой на бедре, а у дверей тюрьмы, держа винтовку между колен, сидел маленький, щуплый солдат, и тени пальм тянулись к нему, точно заграждение из сабель. В окне у зубного врача горело электричество, освещая зубоврачебное кресло, ярко-красные плюшевые подушки, стакан для полоскания на низеньком столике и детский шкафчик, набитый инструментами. В жилых домах, за проволочной решеткой окон, среди семейных фотографий, взад и вперед покачивались в качалках старухи. Делать им было нечего, говорить не о чем — сидели и покрывались потом под ворохом своих одеяний. Так шла жизнь в главном городе штата.