Эмиль Золя - Западня
Когда Жервеза увидела, что Купо вне опасности, она перестала так ревниво его оберегать. Теперь родные уже не могли угрожать его жизни, и она не боялась допускать их к мужу. И родственники заполнили комнату. Выздоровление шло очень медленно, доктор говорил, что оно протянется месяца четыре. Пока ослабевший кровельщик спал, супруги Лорийе честили Жервезу и называли ее дурой. Какой толк, что она взяла мужа домой? В больнице его поставили бы на ноги вдвое быстрей. Лорийе сам с удовольствием схватил бы какую-нибудь хворь, лишь бы доказать ей, что он, ни минуты не раздумывая, отправится в больницу Ларибуазьер. А г-жа Лорийе знала одну даму, которая недавно оттуда вышла. Так что же вы думаете? Ее утром и вечером кормили курятиной. И оба супруга в двадцатый раз принимались высчитывать, во что обойдутся Купо эти четыре месяца болезни: во-первых, пропавший заработок, во-вторых, доктор и лекарства, а позже хорошее вино и свежее мясо. Если Купо проедят лишь свои сбережения, они еще дешево отделаются; но им наверняка придется залезть в долги, будьте покойны. Ну, это уж их дело. Только пусть они не рассчитывают на родню: родные не так богаты, чтобы содержать больных за свой счет. Тем хуже для Хромуши, вот и все. Надо было поступать как все и отправить мужа в больницу. Вдобавок ко всему она, оказывается, еще и гордячка!
Как-то вечером г-жа Лорийе вдруг злобно спросила:
— А как же ваша лавка? Скоро вы ее снимете?
— И правда, — захихикал Лорийе, — привратник вас ждет не дождется.
Жервеза чуть не задохнулась. Она и думать забыла о лавочке. Но она видела, как злорадствуют родственники при мысли, что ее планы рухнули. С этого вечера Лорийе пользовались любым предлогом, лишь бы посмеяться над ее несбывшейся мечтой. Если речь заходила о каком-нибудь невыполнимом желании, они предлагали отложить его до тех пор, когда она станет хозяйкой шикарного заведения с витриной на улицу. А уж за ее спиной они издевались вовсю. Ей не хотелось слишком дурно думать о них, но, право, похоже было, что Лорийе радуются несчастному случаю с Купо, помешавшему ей открыть прачечную на улице Гут-д’Ор.
Тогда она решила сама посмеяться над собой и показать им, что не жалеет никаких денег, лишь бы вылечить мужа. Всякий раз, как ей случалось брать при них сберегательную книжку из-под стеклянного колпака, она весело говорила:
— Ну, я пошла снимать лавочку.
Ей не хотелось сразу забирать из кассы все сбережения. Она брала по сто франков, чтобы не держать в комоде целую кучу денег; к тому же она еще смутно надеялась на какое-то чудо: а вдруг Купо выздоровеет раньше срока и ей удастся сохранить хоть часть отложенной суммы? Вернувшись из сберегательной кассы, она старательно записывала на клочке бумаги, сколько денег еще осталось. Она делала это только для порядка. Да, брешь в их сбережениях становилась все больше, но Жервеза с тем же ясным лицом, с той же спокойной улыбкой подводила итоги своего постепенного разорения. Разве не утешение, что эти деньги истрачены на такое важное дело, что они оказались под рукой в тяжелую минуту? И без всякого сожаления она заботливо прятала книжечку за часы, под стеклянный колпак.
Во время болезни Купо мать и сын Гуже были очень внимательны к Жервезе. Г-жа Гуже оказывала ей всевозможные услуги; всякий раз выходя из дому, она спрашивала Жервезу, не нужно ли ей купить сахару, масла или соли; в те дни, когда она варила суп, она всегда предлагала соседке свежего бульона, а видя, что Жервеза не справляется с хозяйством, помогала ей на кухне, мыла посуду. Гуже по утрам забирал ведра Жервезы и приносил ей воду из колонки на улице Пуассонье; на этом она экономила два су. После ужина, если родственники не толпились в комнате больного, Гуже приходили провести с ней вечерок. Часа два, с восьми до десяти, кузнец сидел, покуривая трубку, и смотрел, как Жервеза хлопочет у постели больного. Бывало, он не скажет за вечер и нескольких слов: сидит, втянув русую голову в широченные плечи, и с умилением следит, как Жервеза наливает в чашку горячее питье и осторожно размешивает сахар, стараясь не стукнуть ложечкой. Его трогало до глубины души, когда она подходила к кровати и ласково утешала Купо. Ни разу в жизни он не встречал такой мужественной женщины. И ее нисколько не портила хромота, напротив — она была особым достоинством Жервезы: ведь с больной ногой ей было еще труднее вертеться день-деньской, ухаживая за мужем. С утра до ночи она ни на минуту не присядет, даже чтобы поесть. То и дело бегает в аптеку, прибирает за больным, ничем не брезгуя, и, не жалея сил, наводит чистоту и порядок в комнате, где целый день толчется народ, и при этом никогда не пожалуется, всегда приветлива, хотя к вечеру прямо с ног валится от усталости и чуть не засыпает на ходу. В этой комнате, заставленной лекарствами, в этой атмосфере преданности, кузнец проникался глубоким уважением к Жервезе, видя, как она всем сердцем любит Купо и самоотверженно ухаживает за ним.
— Ну, старина! Вот тебя и склепали! — сказал как-то Гуже выздоравливавшему Купо. — Да я за тебя и не боялся, с такой женушкой — ты как за каменной стеной!
Гуже и сам собирался жениться. Его мать подыскала ему очень порядочную девушку, кружевницу, как и она сама, и от души хотела его обвенчать. Он согласился, чтобы не огорчать ее, был даже назначен день свадьбы — в начале сентября. Деньги на обзаведение уже давно были отложены и дожидались в сберегательной кассе. Но когда Жервеза заговаривала с Гуже о будущей женитьбе, он качал головой и говорил, растягивая слова:
— Другие женщины не похожи на вас, госпожа Жервеза. Кабы они были такие, как вы, то можно бы жениться хоть на десяти сразу.
Между тем прошло два месяца, и Купо начал вставать с постели. Он еще еле ходил — несколько шагов от кровати до окна, да и то опираясь на Жервезу. Там он усаживался в кресло Лорийе, вытянув правую ногу на табуретку. Этот зубоскал, который смеялся над людьми, ломающими копыта в гололедицу, никак не мог примириться со своим несчастьем. Он не умел мыслить философски. Два месяца, проведенные в постели, он только и делал, что ругался, проклинал все на свете и всех изводил. Разве это жизнь — круглые сутки валяться на спине, с ногой, твердой, словно деревяшка, и перетянутой, будто сосиска! Право, теперь он изучил потолок как свои пять пальцев, а уж трещину в углу может нарисовать с закрытыми глазами! Потом, когда он водворился в кресле у окна, пошли новые песни. Долго он будет торчать тут на одном месте, точно истукан? Не больно-то весело смотреть с утра до ночи на улицу, где не увидишь ни одного прохожего и откуда вечно несет жавелем! Ей-богу, этак быстро состаришься, он отдал бы десять лет жизни, лишь бы еще разок поглядеть на крепостной вал. И он снова и снова клял свою судьбу. Нет, право, это слишком несправедливо, с ним такого не должно было случиться — ведь он хороший работник, не лентяй, не пьяница. Будь это кто-нибудь другой, он еще мог бы понять.
— Папаша Купо, — говорил он, — разбил себе башку, когда налакался. Я не скажу, что так ему и надо, но все-таки это не удивительно… А я-то был натощак, чист, как младенец, и капли в рот не брал в тот день! И нате, качусь вверх тормашками только потому, что вздумал пошутить с Нана!.. Как хотите, а это уж слишком! Если есть господь бог на небе, то у него там плохие порядки. Никогда я с этим не примирюсь!
И когда он уже твердо стал на ноги, в нем по-прежнему жила глухая обида на свое ремесло. Нет, никчемное это дело — целый день, как кошка, лазить по крыше! Вот буржуа, те не дураки! Посылают вас на погибель, а сами небось трусят — даже близко не подойдут к стремянке: сидят себе в углу у камина, и плевать им на рабочий люд. И Купо договаривался до того, что каждый должен сам мастерить себе крышу. Черт возьми! Ведь это вполне справедливо: не хочешь мокнуть — прикрой свой дом от дождя. Он горько сетовал, что не выучился другому, более приятному и не такому опасному ремеслу, столярному, например. Это уж вина папаши Купо; у всех отцов дурацкий обычай непременно впрягать детей в свои оглобли.
Еще два месяца Купо ходил на костылях. Сначала он только спускался вниз и курил трубку на крыльце. Потом уже мог доковылять до бульвара и часами сидел там, греясь на солнышке. Мало-помалу к нему возвращалась прежняя веселость, и в долгие часы праздности этот зубоскал забавлялся, оттачивая свой острый язык. Но вместе с жизнерадостностью в нем рождалась и любовь к безделью; ему нравилось сидеть, свесив руки, расслабив мускулы, отдаваясь сладкой истоме; казалось, леность постепенно овладевает им и, воспользовавшись его медленным выздоровлением, все глубже проникает в плоть, ослабляя и усыпляя его. Купо возвращался домой веселый, насмешливый, уверял, что жизнь хороша, и не понимал, почему так не может продолжаться и дальше. Когда он стал обходиться без костылей, он начал совершать более далекие прогулки и заглядывал на стройки повидать старых товарищей. Он стоял, сложа руки, под лесами, балагурил, качал головой, подтрунивал над потевшими приятелями и, вытягивая ногу, говорил — вот к чему приводит этот дурацкий труд! Посмеявшись над чужой работой, он уходил удовлетворенный, словно отомстив за свою обиду. Конечно, хочешь не хочешь, придется снова взяться за дело, но только как можно позже. Эх, он дорого поплатился, и у него отбило охоту. К тому же так приятно поваландаться на воле!