Эрнст Юнгер - Африканские игры
Занятия этой странной школы проводились в вечерние часы в одном из пустых залов; там регулярно собирались Кандидат на ответственную преподавательскую должность, его друг Леонард и еще несколько человек. Школой руководил мужчина лет пятидесяти, которого мы величали Профессором. Этот достойный человек, хоть и имел на мундире капральские нашивки, казалось, целиком принадлежал к миру штатских. Кроме преподавания, он лишь доставлял к врачу больных и раздавал почту. Он, похоже, пользовался свободой шута; случалось, что он являлся на поверку в красных шлепанцах. Черты лица выдавали в нем человека одновременно ученого и порочного — смесь, которая в наше время встречается очень редко. Полагаю, наш гарнизон стал для него последним пристанищем, где, имея влиятельных друзей, можно скрыться, чтобы не угодить в каторжную тюрьму. Во всяком случае, сам выбор такого места свидетельствовал, что дилемма, перед которой он оказался, была нешуточной.
Подлинной страсти человек остается верен в любой ситуации — страстью Профессора, несомненно, было преподавание. Как некоторым генералам безразлично, в какой армии и для каких политических целей они применяют свои стратегические умения, так же и этому человеку было все равно, кого и в каком месте он обучает и послужит ли это добру или злу — лишь бы для него нашлась возможность выступать ex cathedra[29]. Начиная же рассуждать о смысле занятий, он не боялся никаких преувеличений.
— Обучение для человека так же важно, как вода и хлеб; человек имеет право и на духовную пищу, в которой ему нельзя отказать ни при каких обстоятельствах. Если кто-то выразит желание посещать мои занятия, такое желание будет удовлетворено, пусть даже человек этот, обвиненный в тягчайшем преступлении, сидит в кутузке.
Последнее утверждение в самом деле соответствовало действительности: у Профессора были слушатели, которых на его занятия приводили из камеры — не знаю уж, правда ли эти люди стремились к знаниям или хотели просто пообщаться в компании, разжиться тайком сигаретами и всем прочим.
Если бы начальство догадывалось, о чем тут временами шла речь, вряд ли бы оно допустило привлечение солдат к урокам. Не знаю, то ли в Профессоре видели безвредного шута, то ли его рвение считали вполне похвальным, то ли тут сыграло определенную роль и то обстоятельство, что он пользовался немецким языком, который приобретал в его устах чуть ли не стерильную ясность… одним словом, никто ему препятствий не чинил.
Свои занятия Профессор чаще всего проводил в форме короткого доклада, переходящего в вольную беседу. Он объявлял, например, что сегодня будет говорить о Германии и Франции, и любой, у кого появится охота, тоже сможет высказаться. Рассматривая эту тему, он любил разыгрывать из себя шовиниста, и притом немецкого: конечно, не по убеждению, а чтобы спровоцировать ожесточенный диспут.
Хорошее настроение проявлялось у него в злорадстве. Однажды он заговорил о мерах противопожарной безопасности — совершенно, по его мнению, недостаточных. Он красочно обрисовал огнеопасное состояние сухих неохраняемых чердаков, недостаток воды, опасность, какую может представлять неосмотрительно брошенная спичка, смятение, которое потом возникнет, даже невозможность затушить пожар: все это он описывал так, что казалось, нужно считать великим чудом, если казарма наша не вспыхнет уже в ближайшую ночь.
При всех этих мрачных чертах мышлению Профессора была присуща пламенная энергия — ведь дух обитает и в разрушенных замках… Он понимал, как обстоят дела в реальности, но и мог, словно по волшебству, создавать особое пространство, где падший человек на время забывает мучительную тягостность своей ситуации. Это было важное достижение (что чувствовал и он сам), и именно потому его занятия посещали даже такие приверженцы строгой морали, как Кандидат на ответственную преподавательскую должность (которого, к слову сказать, Профессор весьма ценил).
Этот чудак исходил из принципа, что возражение есть отец мысли; и если он оставался доволен возражениями своих слушателей, то до часа, когда горнист протрубит отбой, приглашал их еще и в столовую, поскольку нужды в деньгах не испытывал. Здесь беседа продолжалась с еще большим воодушевлением — пока одетый, как солдат, в синюю гимнастерку и красный китель кантинер[30] подавал на стол большие бутыли, наполненные черным африканским вином.
В таких случаях у меня возникала ассоциация с собранием одного из великих тайных орденов, обладающих очень разветвленной сетью; позднее я часто сталкивался с такими сборищами, замаскированными под солдатские, политические или артистические. Мир — другой и устроен проще, чем мы привыкли думать. Иной человек, настигнутый неблагоприятными обстоятельствами, уходит из жизни, так и не узнав причину своего несчастья, и все же подобные знания сегодня так же важны, как и когда бы то ни было. Что касается меня, то я не имел доступа к мистериям и не испытывал желания приобщиться к ним; и, как бы обычно ни радовал меня мужской разговор — один из лучших даров в нашем богатом дарами мире, — тайны этих мужчин казались мне чуждыми и узнавать их я не хотел.
Вдоль южной стороны казармы тянулась каменная стена, возле которой я проводил короткий промежуток времени между возвращением с учений и обедом. В это время года было гораздо прохладнее, чем я надеялся и ожидал; северный ветер дул с пронизывающей неприветливостью. Поэтому в облюбованном мною защищенном закутке всегда собиралось несколько солдат, которые присаживались на освещенные солнцем камни, чтобы порадоваться теплу.
Я приходил в это место еще и для того, чтобы подумать над продолжением своего приключения, цель которого по мере моего пространственного приближения к ней, казалось, отодвигалась все дальше. Здесь я мог перекинуться словом с кем-нибудь, кто тоже строил планы побега, а таких, как я вскоре заметил, было большинство; прочие — например, Хуке или долговязый голландец — даже успели накопить соответствующий опыт и могли рассказать о вещах, которые ожидают человека, отважившегося податься в пустыню.
У беглеца, как я узнал из этих бесед, есть выбор между двумя традиционными дорогами. Самая надежная ведет вдоль железнодорожной линии в Оран, где под покровом темноты можно проникнуть на пароход, уходящий в одну из иностранных гаваней. Само собой, я принял решение в пользу другого, более сложного пути: за несколько интенсивных ночных переходов добраться до марокканской границы, перейдя которую, однако, ты еще не будешь в безопасности. Там, как я не без удовольствия услышал, до сих пор обитают племена, которые, следуя обычаю, просто перерезают чужаку горло.
В таких рассказах меня больше всего изумляло, что всякий раз беглец допускал какую-нибудь мелкую, но роковую оплошность. Происходило это по-разному, но заканчивалось всегда тем, что каждого рассказчика после одного или нескольких дней его отсутствия где-нибудь задерживали и возвращали в казарму.
В самой чудесной книге на свете, в «Тысяче и одной ночи», мы находим ряд историй, объединенных рамочным рассказом о десяти одноглазых, в них скрыта одна из главных фигур судьбы. Речь там идет о том, что один человек за другим получает ключ к определенному помещению, но не может туда войти, не впутавшись прежде в авантюру, в результате которой слепнет на один глаз. Хотя каждая из таких авантюр состоит из разных приключений и совершенно не похожа на другие, общей для них является точка беды, к которой все они неудержимо стремятся и которая характеризуется именно потерей глаза.
То же происходило и здесь: любой, кто однажды вечером тайком удирал за ворота казармы, не мог утаить от нас, что через несколько дней он, конвоируемый двумя фельдъегерями, снова оказывался перед теми же воротами. Я и сам наблюдал такие возвращения, которые заканчивались в арестантской камере; начальство охотно придавало им публичный характер, и всякий раз легионеры встречали пойманного злорадными выкриками. И каждый, кому приходилось вернуться, потом рассказывал, как тщательно он продумал все детали побега — если не считать того мелкого (второстепенного, как ему казалось) момента, который он не сумел предусмотреть. Один набрал воду из источника, который, как выяснилось, охранялся солдатами; другой пробрался в деревню, чтобы купить хлеба; третий, уже ввиду границы, не смог дождаться ночи и наткнулся на конный патруль… Каждый из них проклинал злой рок, будто бы преследующий его одного.
Я воспринимал услышанное как тот новичок, который попал в печальное сообщество одноглазых: я считал их всех отъявленными глупцами. Мне казалось, что в столь необозримом, почти необитаемом ландшафте одинокого человека найти так же трудно, как пресловутую иголку в стогу сена; и я воображал, будто попал сюда лишь для того, чтобы показать остальным, как можно осуществить подобное начинание.