Камиль Лемонье - Конец буржуа
Он нервно расхаживал взад и вперед по комнате, расталкивая кресла, потрясая в воздухе кулаками. А она, гордая и негодующая, только нахмурила брови и, как бы отрубая каждое слово, проговорила:
— Ты отнял у меня жизнь и теперь хочешь отнять моего ребенка! Так вот, если я до сих пор еще уважала в тебе того, кого во мне должно будет уважать это дитя, то с этой минуты… Отец, запомни, что материнство никогда не может быть позором. И кто знает — может быть, когда-нибудь именно этот ребенок возродит нашу семью, прогнившую сейчас до самого основания. Если ты не признаешь в нем своей крови, пусть это будет моя кровь!..
— Нам больше не о чем говорить, — жестко сказал Жан-Элуа. — Между нами все кончено. Прощай.
Он направился к двери. Но внезапно сквозь его оскорбленную гордость в нем заговорил делец, человек, готовый пожертвовать чем угодно ради расчета.
— А где же твое приданое?
— Ни слова об этом, отец! Он его заработал, оно принадлежит ему, и я не хочу больше о нем думать.
— Но я говорю о твоем приданом! Надо же в конце концов отстаивать свои интересы. Я выделил ему семьсот пятьдесят тысяч франков в его полное распоряжение. Но где же все остальное? Где твое приданое?
Гислена пожала плечами.
— Неужели ты думаешь, что я разбираюсь в твоих цифрах? Да к тому же, если бы даже я отдала ему все, что у меня есть, неужели моя свобода мне не дороже? Неужели мне не лучше было расстаться со всем этим, чтобы из невольницы и героини комедийного брака стать независимой женщиной? Разве я не хотела именно такой вот свободы от этого ненавистного мне человека? Ты меня совсем не знаешь, отец. Я достаточно сильна, и силы этой ничто не сломит. Я лучше соглашусь жить в бедности, в каком-нибудь чужом углу, если это понадобится, но спорить из-за денег я никогда себе не позволю! Да, лучше все, что угодно, лучше нищета, лучше даже работать и самой кормить своего ребенка!
Жан-Элуа был потрясен. Он позабыл о своем гневе, о том, какому унижению только что подвергались его отцовские чувства. Все мысли его были поглощены другим: он думал о постигшем его несчастье, о том, что деньги Рассанфоссов попали в руки мошенника зятя. Чувство горькой досады от того, что на этой сделке он так просчитался, так доверился своему партнеру, не давала ему покоя. Он до того спешил с этой свадьбой, что безоговорочно согласился на контракт, который был составлен отнюдь не в его интересах и по которому все состояние Гислены переходило в распоряжение ее мужа. Его подогретая негодованием кровь вскипела. Нахлынувший было сразу поток слов застрял у него в горле, и в конце концов он в бешеной злобе воскликнул:
— Он к тому же еще и подлец, твой потомственный дворянин! Он еще отвратительнее, чем я думал.
— Я бы не стала так говорить, отец, — сказала Гислена тоном, в котором звучал упрек.
Жан-Элуа опустился в кресло и, схватившись за голову, просидел несколько минут в молчании.
Этот человек большого размаха, который тратил целые миллионы с таким же запалом, с каким их наживал, почувствовал, что душа его как бы раздвоилась. И его вторым «я» стали деньги, притекавшие к нему при крупных финансовых операциях, злосчастные деньги, которые теперь прожигал этот ненасытный хлыщ. Жан-Элуа был глух ко всему — капитал его стал единственной слабостью: стоило только кому-то оторвать от него кусок, как он весь содрогался от мучительной боли. А теперь вот мысль о деньгах, доставшихся Лавандому, стала чем-то вроде печеночной колики и грызла его тело. Как будто где-то внутри была кровоточащая рана, через которую сочилось его золото. До этого времени несчастье, постигшее его дочь, нимало не трогало его очерствевшее сердце, он видел в этом только неизбежное возмездие за ее преступление.
Теперь же, мучимый мыслью о том, что станется с этими деньгами — неотъемлемой частью его капитала, он начинал страдать и за судьбу дочери.
Он сделал над собой усилие и с каким-то стоном проговорил:
— Несчастная, ведь он же тебя разорит… Я этого не допущу… Этого не будет…
Он жалел свое золото, которому поклонялся всю жизнь и ради которого жертвовал всем, что дорого людям, жалел, что вложил его в неверное дело, что оно теперь погибает и какой-то авантюрист святотатственно вонзает в него свои зубы. Это чувство лишало его власти над собой и вселяло в его душу страх. Он протянул дочери обе руки:
— Послушай, будь благоразумна. Ведь я же все-таки твой отец. Не будем помнить зла, которое мы причинили друг другу. Нам надо объединиться против нашего общего врага. Знай, я тебя прощаю.
И, может быть, охваченный паническим страхом потерять эти деньги, он действительно бы простил ее, если бы она в эту минуту разделила его порыв: соображения выгоды совершили бы тогда то, что было не под силу оскудевшему сердцу. Но мужественная натура Гислены не смягчилась.
Она покачала головой.
— Не надо затрагивать твоих и моих чувств, отец. Иначе мы снова вернемся к взаимным упрекам.
Рассвирепев, он вскочил с кресла.
— Ах, раз так, подлая тварь, я сейчас отсюда уеду. Минуты я не останусь в доме, где я предлагал примирение и где со мной обошлись как с чужим человеком. Знай, что ты для меня больше не существуешь. Вели запрягать лошадей и запомни, что мне противно просить тебя даже об этом.
— Делай как хочешь, отец, я всегда и во всем готова тебе повиноваться.
Через полчаса Жан-Элуа покинул Распелот. Гислена поднялась к себе в комнату. Они даже не простились.
Но в ту минуту, когда открытый экипаж миновал посыпанную гравием круговую дорожку и выехал на Каштановую аллею, он не мог удержаться и взглянул последний раз на замок, который был его гордостью и позором и которого он, разумеется, теперь больше никогда не увидит.
Большая дождевая туча окутала вдруг стены и башни замка, скрыв их тонкие очертания. Можно было подумать, что это только пустынные развалины среди заросшего старого парка.
Он сам не представлял себе, что же именно ускорило его отъезд: в мозгу его кружился целый рой мыслей, различить которые было столь же трудно, как и эти вот формы, ускользавшие ôt его глаз, затуманенных горечью и гневом. Нго дочь не стала его удерживать. Она оскорбила шестидесятилетнего отца, оттолкнула руку, которую он ей протягивал. Он хотел простить ее, а она презрительно отвергла его прощение. Самолюбие его было уязвлено, и он уезжал, увозя с собою жестокую обиду.
Высокие кровли замка скрылись за широкими выступами стен и потонули в листве деревьев. Какое-то мгновение еще видны были полукруглые контуры террасы. Но потом и они, в свою очередь, исчезли в серой дали, словно затушеванные чьей-то рукой.
И тогда к нему вдруг вернулась мучительная мысль о бездонной яме — о могиле всех Рассанфоссов. Мысль эта неизменно оживала в нем, едва только он терял присутствие духа. А носил он ее в себе всегда. Это был страшный зов «Горемычной», затаенная злоба глубокой ямы, которую насиловали его предки и которая теперь разверзалась для новых бедствий. Их род, которому суждено было завершить свое существование кровавыми бесчинствами мертвецки пьяного Арнольда и холодным развратом Ренье, погибал и в окаменевшем сердце Гислены. Дочь его умерла для семьи, она оказалась глуха к голосу дома и к обязанностям, которые налагала на нее их незапятнанная честь крупных буржуа. Перед лицом всех этих потрясений ненадежной показалась ему и жизнь Симоны, в жилах которой оставалось все меньше здоровой крови: частые вспышки лихорадочного возбуждения уносили ее последние силы. И вдруг он вспомнил, что в этот вечер, залитый вином и кровью, он допустил, чтобы его мать, царственная родоначальница их семьи, уехала из Ампуаньи тайком и одна и что он отнесся к ней тогда с таким же неуважением, с каким сейчас отнеслась к нему дочь здесь, в Распелоте.
Да, она была права, эта старуха с ясным взглядом, с широко открытыми глазами, уставившимися во тьму, которая ждет их всех. Он вспоминал ее слова, которые теперь оправдывались: «Я хочу посмотреть, сколько денег Рассанфоссов уберет этот аристократ». Да, она была права. Все это были именитые нищие современного общества. Один за другим они покидали свои феодальные гнезда с котомкою за спиной и с сучковатою палкой в руке. Но иногда судьба в часы празднеств забрасывала их в те же самые залы, где в каминах, может быть, еще не совсем успела остыть оставленная их предками зола. Тогда они накидывались на яства, уплетали их за обе щеки, впивались в них зубами, как людоеды. После долгих лет голодовки они объедали до костей богатых дураков, когда те доверчиво распахивали перед ними двери. Маркизы убрались вон из Распелота. И вот, в силу какой-то иронии судьбы, в этом самом замке водворилась позолоченная нищета Лавандомов. Имущество вельмож еще раз попадало в когти коршуна, доставалось этому титулованному бандиту, чтобы тот утолял здесь свой ненасытный голод, пожирал все, что было в доме. Прожорливость Ландеролей, которые себя уничтожили сами, проедая собственные поля и мызы, нашла себе продолжение в жадности Лавандома, который пускал теперь на ветер приданое его дочери и, поглощая блюдо за блюдом накопленное им, Рассанфоссом, золото, кидался, как разъяренный волк, на его тучные стада. На этот раз знать отомстила буржуазии, поживившейся на ее разорении. Колесо судьбы опять повернулось. Им приходилось отдавать назад те земли, которые они обманным путем присвоили себе по праву ростовщика, все украшенное гербами роскошное убранство, так недавно еще купленное ими у его разорившихся владельцев.