Хильда Дулитл - Вели мне жить
Медленным движением он перекидывает через плечо одеяло, берёт в одну руку шинель, в другую — фуражку. Встаёт перед ней навытяжку, как Rosenkavalier{96}, как рыцарь перед дамой своего сердца, как перед ней когда-то стоял молодой влюблённый в неё поэт.
— До свиданья, Рейф. Я напишу.
Надо было так случиться, что именно сейчас, — не раньше, не позже, — когда всё разрешилось (Рейф ушёл) и надо было срочно собираться в дорогу, к ней пришёл Фредерик. Ни он, ни Эльза не сподобились прийти, когда они действительно были ей нужны, когда вокруг не было ни души, и она лежала пластом, больная гриппом. Но стоило ей выздороветь, встать на ноги и воспрянуть душой, благодаря Ванио, стоило ей благополучно забыть о Фредерико, как он объявился. Она и не заметила, как он вошёл, — как всегда, тихо-тихо: так бывало в те дни, когда они с Эльзой здесь квартировали. В дверь вроде не звонили, на стук она сразу не отозвалась, решив, что это снова г-жа Амез или Марта, или кто-то из девушек беспокоит её по пустяшному поводу: «Почтальон принёс письма, г-жа Эштон, — я подумала, вдруг в них что-то срочное». А это, оказывается, Фредерико.
Она не бросилась ему навстречу. В её доме этот гость был своим. Он тут же сбросил шляпу, потёртое пальтецо и сел, устроившись поудобнее.
— Я сейчас согрею чай.
В полутёмной комнате было прохладно, и свежо пахло белым гиацинтом. Он сидел напротив неё. Ей не хотелось вспоминать тот день, когда они с Эльзой только приехали и он сел напротив. Теперь на нём обычный городской костюм, в нём он похож на помощника стряпчего. Одно выдаёт его с головой — рыжая борода! Сбрей он её, — ни за что было бы не отличить от конторского служащего или — ей снова вспомнилось, как он здесь сидел и писал, — от учителя, проверяющего школьные тетрадки.
Зачем же сейчас пожаловал? Почему не месяц назад, когда ей так его не хватало, когда ей было так одиноко? Верно, его тогда не было в Лондоне, — он вынужден был мотаться между домом Молли Крофт в Хемстеде и её коттеджем в Кенте, — так ей, видите, было удобнее.
— Ну что, Рико? — сказала она устало, чтоб заполнить паузу. Ей и эти-то слова дались с трудом: она чувствовала себя выжатой, как лимон. Да и он был не лучше: кожа бледная, с землистым оттенком, — видно, что измотан. Вся эта затея с гремучей смесью в пробирке — не более чем интеллектуальный tour de force.[13] А стихи? Так, пиротехника, средство выпустить пар — или пустить пыль в глаза. Но зачем? К чему вся эта шумиха вокруг богатого жизненного опыта, добытого любой ценой, сексуальных переживаний, понимания? Может, мужчинам это и надо, но для женщин — для каждой — здесь скрыта физиологическая ловушка и опасность, с какого боку ни посмотреть. Будешь очень разборчивой, рискуешь засидеться в девушках и засохнуть во цвете лет. Другая опасность: превратиться с годами в опрятную hausfrau.[14] А захочешь красивой жизни, тебя и здесь подстерегает опасность: не будешь вылезать из операционных в парижских больницах (как бедная Белла).
Остаётся одна спасительная возможность — быть художником. Но и здесь не избежать опасности: женщина, выбравшая творческий путь, поневоле становится андрогином — мужественно-женственной по складу ума, аналогично мужчине, представляющему собой женственно-мужской тип сознания{97}. Правда, Фредерико категорически не согласен с ней в этом вопросе, хотя и принял безоговорочно её стихи. Не забывай, кричит он ей: мужчина — это мужчина и только мужчина, а женщина — это женщина. Для их поколения его пронзительный павлиний крик прозвучал как гимн любви и гимн смерти.
Он готов был умереть за то, во что верит, — и умрёт, пожалуй. Но это его выбор: он — художник, он — мужчина. А каково женщине? Если она не боготворимая им мать-богиня, а такая же, как он, одарённая творческая натура, — решает те же вопросы, стоит перед тем же, пусть и несколько иным, выбором? Два художника — это всегда больше, чем две возможности. Как было у неё когда-то с Рейфом.
Остаётся только ждать. Вот она и ждёт, пока Ван доедет, снова устроится, а она тем временем сложит вещи, купит билет. Стоит ли тут беспокоиться? А Рико, похоже, чем-то обеспокоен, он говорит о чём-то, как ей кажется, не относящемся к делу. О чём это он?
— Вы действительно едете в Корнуолл?
— Да. А почему вы спрашиваете? Я полагала, это и так понятно. Вы сами привели Вана в дом, не так ли? Сказали мне: «Вы с Ваном созданы друг для друга», так?
— Да, так, — подтвердил он. И тут же:
— А может, вам лучше поселиться отдельно, у нас? Там всё устроено. Мы даже успели заготовить на зиму варенье. Оставили книги.
Он что, предлагает ей свой корнуолльский коттедж?
— И потом, наш дом в двух шагах от дома Вана. Он может навещать вас хоть каждый день.
Это что же получается? И это тот самый Рико, который показывал ей, как танцует Древо Жизни? Издавал пронзительно-победный павлиний крик? Трубил гимн смерти, крича, что мужчине мужнино, а женщине — женино?
Неужели он всерьёз?
— Да поймите же, — настаивал он, — ведь это огромная разница!
Он сидел бледный, как простыня, — лондонские туманы и дожди давно смыли с его лица загар. Он по-пуритански щепетилен. Джулии его речи показались настолько странными, что она даже решила, что он лукавит или вкладывает в свои слова какой-то иной смысл. Он же был удивлён — и уязвлён — тем, что Джулия едет одна в Корнуолл и собирается жить у Вана в доме. Почему? — Джулия этого не понимала.
Последний раз она оставалась с ним наедине в тот день, когда, пройдя, будто сомнамбула, по комнате, она подошла к нему и тронула за рукав. А он отдёрнул руку, как ошпаренный.
Больше она ему руку не протягивала.
И вот они встретились: он сидит в полумраке комнаты, где стоит запах гиацинта, — хрупкий и бледный.
Ей хорошо запомнилась их первая встреча в самом начале войны. Это было в каком-то роскошном отеле на Пиккадилли возле Грин-парк{98}. Он должен был появиться с минуты на минуту, и разговор, естественно, крутился вокруг его персоны. Кто-то слышал, что у него туберкулёз, — это правда? Говорят, он сбежал с чужой женой, баронессой, — неужели так и есть? Ходят слухи, что его последняя книга насквозь сексуальна, — может, врут злые языки? Позор, если запретят. И тут вошёл невысокого роста человек, стройный, худощавый, во фраке. Рейф ещё заметил, что он похож на денщика, только в гражданском. Невероятно элегантна была Эльза — в чёрном, сидевшем, будто влитое, подчёркивавшем её стать, вечернем платье. Джулии запомнились её волосы цвета спелой пшеницы. Она, как символ, как некий знак, олицетворяла собой довоенную Германию. Они тогда вдвоём только что вернулись из Италии, последовав совету кого-то из высокопоставленных друзей.
И вот сейчас эта знаменитая харизматическая личность — Фредерико — расположилась в кресле напротив, в пустой притихшей комнате. Да, кстати, второй раз они встретились почти год спустя после того, как она потеряла ребёнка. Рико неожиданно появился в их хемстедской квартирке — в холщовой рубашке навыпуск, если ей не изменяет память: она сидела на кухне и резала яблоки в глубокую глиняную миску с испанским орнаментом. «Заходите. Рейф обещал скоро вернуться». Они почти и не разговаривали. Он просто сидел и смотрел, как она чистит яблоки.
И потом была ещё одна встреча — уже здесь, в этой комнате, сразу после их приезда из Корнуолла. То есть всего они встречались четыре раза, включая сегодня. Почему же тогда он смотрит на неё так, словно впервые видит? Она всё та же. И он — тот же. Это он тогда молча, не говоря ни слова, смотрел, как она чистит яблоки, оставшись одна в доме. Он ни разу не спросил её про ребёнка. Он и без неё всё знал. Единственный, кому не надо было ничего объяснять.
Ему вообще никогда ничего не надо объяснять. Они понимают друг друга без слов. А тут она чувствовала, что должна что-то сказать, что он ждёт от неё каких-то объяснений.
— Пойду, поставлю чайник.
— Вы понимаете, что вы делаете? — словно не слыша, снова спросил он.
— Да, разумеется. Я уезжаю с Ваном. Точнее, он едет один, а я следом. Мне надо отобрать книги, сложить вещи.
— Нет, подождите — вы отдаёте себе отчёт…?
О чём он? Она его не понимала.
Разве не он писал ей о любви, об «остывших алтарях»? Не он ли советовал: «К чёрту опостылевший быт!»? Разве не он посмеивался над «озябшей лилеей», не он разве шутил: «наша томная лилея призывно кивает над бездной»? Кто звал её туда, «где ангелы сходят на землю»? Кто окрестил её «плавильней, — где всё сгорает без следа»? «Апостолыпа любви», — писал он ей, — «ты — единственная живая душа в этом городе, хранительница его духа».
Это его слова, написанные ясной спенсоровой строфой{99}, отчеканенные на визитках, в альбомах. Яснее не скажешь. Что ещё было? Была игра в шарады, когда он предложил ей стать яблоней, Древом Жизни. Ещё был осенний день, когда они сидели молча вдвоём в этой самой комнате, и она мысленно повторяла ломаную линию ветки платана за окном. Вот, пожалуй, и всё. Нет, было ещё что-то, — она вспомнила про кусочек ляпис-лазури. Его ему кто-то подарил, а он однажды отдал ей со словами: «Возьмите, вам пригодится». «Это тот самый, — поинтересовалась Эльза, — что тебе подарила леди Оттоборн{100}?» «Да», — ответил Рико, «она мне надоела, я от неё устал». И ушёл, оставив лазурь на столе, за которым сидела и писала Джулия.