Жюль-Амеде Барбе д'Оревильи - Порченая
Женщина с опытным сердцем и по набежавшему на лицо облаку угадает раскаленную лаву страстей в глубинах чужой души.
Испугалась и Жанна.
— Неужели побледнела? — спросила она.
— Побледнела, деточка, — отвечала Клотт, вглядываясь в лицо молодой женщины, как вглядывался бы врач, пытаясь определить болезнь по первому, внезапно появившемуся признаку. — И накажи меня Бог, если не становитесь все бледнее и бледнее.
Опустив глаза, Жанна Мадлена молчала. Она чувствовала, как справедливы предположения старой Клотт, чувствовала, что неведомая боль теснит ей сердце еще злее и острее, чем вчера в тот же час в церкви. Словно оледенев, сидела на скамейке Жанна, — всегда сильная и мужественная, она не смела поднять будто налитых свинцом век и взглянуть на старую Клотильду, что сидела так же неподвижно и тоже не говорила ни слова.
Дядюшка Тэнбуи не считал себя знатоком человеческих душ, шерсть бычков он разглядывал чаще, чем вникал в глубины сердца, но одним весомым и емким словом, взятым из родного просторечья, определил то, что я старался передать, подыскивая детали, оттенки, нюансы…
— Россказни да пересуды — погибель для женщины, — сказал он мне. — Ведьмачка Клотт охмурила хозяюшку Ле Ардуэй ядовитыми враками, от них бедняжка и заболела, кровь у нее, как у несчастной Мальжи, вывернулась налицо.
VIII
Ни Клотт, ни Жанна не нарушали молчания, наставшего после разговора, и, длясь, оно становилось все весомее и весомее. Сдвинув брови, Клотт пристально вглядывалась в побелевшее лицо Жанны — из-за прикрытых темными веками глаз оно походило на слепую маску из мрамора. Смертельная бледность, казалось, проникала все глубже и глубже, обращая Жанну в камень. Застывшая, прямая, отрешенная, сидела хозяйка Ле Ардуэй мраморной статуей на маленькой скамейке без спинки, и не сиди она так прямо, можно было бы подумать, что она в обмороке.
Иссохшая рука Клотт, похожая на когтистую птичью лапу, коснулась ее ледяного лба и не ощутила ни влажности, ни трепета живой плоти, — Жанна словно бы погрузилась в летаргию.
— А! Так ты теперь здесь, Иоэль де ла Круа-Жюган! — вскрикнула вдруг старуха.
Понимала ли она, что говорит? И с кем она говорила? С видением, что вселилось в воспаленный мозг, одетый ледяной коркой смерти, которую сейчас ощупывали ее пальцы, — так ощупывали пальцы могильщика череп в шекспировском «Гамлете»? Или обращалась к монаху, вернувшемуся в Белую Пустынь?.. Как бы там ни было, она задала вопрос и тут же получила ответ. Могучая тень заслонила светлый проем открытой двери, и звучный голос отозвался с порога:
— Кто помянул здесь де ла Круа-Жюгана и может утверждать, что знавал его в давние времена под именем Иоэль?
Тень превратилась в человека, человек вошел в комнату, башлык, которым была обмотана его голова, опускался на глаза и затенял всю нижнюю часть лица, будто забрало рыцарского шлема.
— Кто из вас произнес мое имя, женщины? — спросил человек, оглядывая сидящих.
Взгляд его вперился в одну, в другую и остановился на Клотт.
— Клотильда Модюи! — воскликнул он. — Ты ли это? Я искал тебя, и вот я тебя нашел. Я узнал тебя, Клотильда. Житейские беды не лишили тебя памяти, если ты до сих пор помнишь бывшего монаха Белой Пустыни, Иоэля де ла Круа-Жюгана.
— Я узнала, что вы вернулись в Белую Пустынь, брат Ранульф, — сказала старуха, и голос у нее дрогнул от волнения, вызванного то ли святым для нее прошлым, то ли внезапным появлением монаха.
— Брата Ранульфа больше нет, Клотильда. Брат Ранульф погиб вместе со своей обителью, — произнес священник, и глухие, горькие его слова упали, будто комья земли на крышку гроба. — Покончено и с могущественным орденом святого Норберта. Часа не прошло, как я видел изуродованную статую святого, основатель ордена стоит теперь у дверей трактира и встречает пьяниц, а аббатство, которым надлежало управлять мне, обратилось в прах и развалины. Перед тобой одинокий как перст, безвестный и бессильный монах, который, будто воду, проливал и свою, и чужую кровь, но ни ценой крови, ни ценой собственной души не спас того, что хотел спасти. Человеческие желания — тщета, Клотильда! Прошлое кануло в небытие. Ты состарилась, стала калекой, я слышал, у тебя отнялись ноги. Легионы дьявола сровняли с землей замок Надмениль. Сутана моя черна, — монах указал на свою накидку, — облачения августинцев не сияют больше белизной в наших оскудевших и притесняемых церквях. И погляди, каким я стал!
Величавым жестом он откинул черный бархат башлыка и показал лицо страшнее лика горгоны Медузы, — ожоги, раны зажили переплетением лиловых бугров, рубцов и шрамов, и в этом лиловом месиве мерцали сверкающие глаза — угли, что никак не догорят на пепелище. Глаза тлели в огненной оправе воспаленных, красных и голых век. Курносый лев, опаленный огнем пожара. Устрашающее зрелище, великолепное.
Клотт обмерла, потрясенная.
— Ну что? — надменно спросил Иоэль де ла Круа-Жюган, невольно гордясь ошеломляющим впечатлением, какое производило его невиданное уродство. — Узнаешь, Клотильда Модюи, в безобразном страшилище брата Ранульфа из Белой Пустыни?
Жанна уже не бледнела. На лице ее одно за другим стали проступать алые пятна, словно стыд, замеревший сгустком в сердце, теперь яростно рвался наружу через оболочку кожи. Каждое слово, каждое движение аббата притягивало кровь к поверхности. Пятна пламенели на щеках, на лбу Жанны, потом заалели на груди и шее. Поглядев на них, становилось понятнее, что имел в виду дядюшка Тэнбуи, когда на простонародном своем языке сказал, что кровь у Жанны вывернулась налицо.
— Узнаю, как не узнать, — отвечала Клотт. — Что бы ни случилось, вас я всегда узнаю. Вы навсегда останетесь тем же Иоэлем, какого мы почитали во времена нашей беспутной и беспечной молодости. На господах, рожденных повелевать, печать породы не сотрешь, она останется и на голых костях в могиле.
Плебейка Клотт, дочь ушедшей эпохи феодалов, искренне благоговела перед господами и высказала то, во что верила и Жанна.
Опороченная в собственных глазах союзом с крестьянином, Жанна после рассказа кюре Каймера сочла шрамы бывшего монаха мученическим венцом, которым Господь удостоил благородного аристократа. Дерево с покалеченной вершиной было прекрасно могучим стволом и мощными корнями. Иоэль лишился чистых черт прекрасного юношеского лица, но лицо, в котором уже не было ничего человеческого, подходило гораздо больше царственному и надменному потомку норманнов-воителей, никогда не отдававших своей добычи. «От свирепых норманнов спаси нас, Господи!» — молились повсеместно мирные обыватели до конца XI века.
— Благородную кровь не скроешь, — продолжала Клотт. — Посмотрите и вы, господин аббат, может, узнаете женщину, что не гнушается сидеть на скамейке Клотильды Модюи? Узнаете по сходству с отцом, Локисом де Горижаром?
— Локисом де Горижаром? Мужем красавицы Луизон-Кремень, который успел умереть еще до наших гражданских войн? — подхватил аббат, внимательно рассматривая Жанну, пламеневшую уже от шеи и до корней волос.
При мысли о позоре своего замужества, о добровольном своем падении Жанна сгорала от стыда. С первого дня она страдала от унизительности своего брака, но никогда еще не ощущала постыдность его так болезненно, как сегодня, перед аристократом-священником, знавшим ее отца. На ее счастье, дымивший очаг не разгонял сгустившегося в комнате сумрака, и Жанна не видела лица аббата, узнавшего из рассказа Клотт о ее вынужденном замужестве с Ле Ардуэем и горьких о нем сожалениях.
Голос голубой крови, голос родовитости говорил в Иоэле де ла Круа-Жюгане куда громче голоса пастыря, но по крайней мере тем вечером Жанна не узнала об этом. Пастырь обронил несколько суровых слов о бедах благородных семейств, а благодетельные потемки скрыли от Жанны лицо аристократа, изуродованное огнем, свинцом и угольями, но зато с незапятнанным гербом, — оно стало еще уродливее, исказившись брезгливым презрением, которое убило бы раздавленную стыдом «половину» Ле Ардуэя.
Сумею ли я сделать понятным характер Жанны? Если нет, рассказ покажется неправдоподобным. И тогда мне придется вернуться к истолкованию, предложенному дядюшкой Тэнбуи, а оно очень сильно отстало от нашего передового века. Хотя для стороннего наблюдателя, с любопытством следящего за развитием в человеке страсти, толчок, породивший ее, может показаться абсурднее любой порчи, но наш скептический век считает нелепостью только порчу.
Между тем аббат де ла Круа-Жюган расположился в лачуге Клотильды Модюи со свойственной знатным людям непринужденностью: истинные аристократы, глядя на окружающих с непомерной высоты, не отличают достойных от недостойных. Впрочем, Клотт не была для аббата заурядной старой крестьянкой. Если он считал себя поднебесным орлом, то ее чем-то вроде ястреба. И еще свидетельницей своих первых шагов по жизни. Для людей, не умеющих забывать, юность, какая бы ни была — пустая, радостная, греховная, — всегда дорога, и свидетели тоже небезразличны. К тому же революция уничтожила все социальные перегородки, перемешала все сословия, объединив людей только политическими убеждениями. Пустив кровь, Франция еще не залечила раны. За приверженность к господам и преданность дворянам записали в «аристократки» и Клотт, и не миновать бы ей тюрьмы в Кутансе, а потом и эшафота, не разбей ее паралич и не лишись она ног. В общем, сидя втроем, аббат, Жанна Ле Ардуэй и Клотт вспоминали недавно минувшее, и разгоревшиеся их сердца бились как одно.