Борис Кундрюцков - Казак Иван Ильич Гаморкин. Бесхитростные заметки о нем, кума его, Кондрата Евграфовича Кудрявова
— Что-ж Англия? Англией была, Англией и осталась. Что с ней сделалось и при чем тут она?
— Так она-ж владеет Индией.
— Где владеет? Ты видал?
— Не-е! Слыхал.
— Слухом земля полнится, да не всякому слуху верь! Следовательно, и встревать табе бы не следовало.
Да-а, братцы вы мои, как засел он там Окружным Атаманом — ни пройти табе, ни проехать. Те, которые раньше поперек ездили, стали кругом объезжать, — нагнал он страх и трепет.
Хорошо там жили, да и сейчас живуть просторно. Не то, что мы. (Мы в это время жили под большевиками. Дело было перед апрельским восстанием, несколько месяцев спустя, после смерти Каледина).
— Все дороги туда заросли травой и колючками, только ограда эта не для казаков. Если казак подойдет, станет смирно и скажет громко:
„Я казак такого-то Войска, такой-то станицы, — примите меня к сабе, в Гаморкина деда страну".
Откроется перед ним дорожка светлая, а на конце ея — конь стоит. Сбруя на нем золотом горит, седельце мягкое, шелковые повода, серебрянные стремена. Сядет новый пришелец верхом и начнет совершать променад-прогулочку до главного городка. А живуть там казаки припеваючи. Дивчата — огни нетушимые, вина — чудеса упиваемые, хлеба — вышиной с подсолнухи, а земля… Земля, — хоть в подушку набей, хоть в рот насей. Сама, что хлеб — жевать можно. Ну, пух, чистый пух. Сто десятин на двух.
Фу-у-у, братцы вы мои станичники, и поехал бы я туды, ежели бы не мои дялы!
— А какие же у тебя дялы?
— Как какие? На кого же я хозяйство свое покину? А Дон из под супостатов кто освободит, ежели не мы? Ежели мы возьмем, да все и разъедемся, — вот так здорово получится. К тому же сейчас туда рыпаться совсем не срок. Поеду я в ту чисто казачью страну, покажу дорожку и за мной все крестьяне с мешочками за продовольствием попрутся. Лучше сидеть и никому не показывать ее. А в своей компании, отчего не помечтать? Кто нынче не мечтает? Жизнь ведь у нас. Жизнь.
Если прохожу мимо книжного магазина, зажмуриваюсь, и отворачиваюсь. Книг бы мне лучше и не видать вовсе. Скажу от чистого сердца, я немного боюсь печатного слова. Мало ли что?
А может быть сознаться себе не хочу, что рабею перед будущим. В будущем книжица моя об Иване Ильиче. Как-то она пройдет? Страшно!
Выйдет, скажем, она на белый свет, да такая неказистая, неразборчивая, не важная, хоть все это и важно. Выйдет. И я на улицу выползу испытать известность свою и узнать, как к Гаморкину народ отнесся. Заверну для первого раза в библиотеку какую нибудь. Спрошу, положим, это, если зайду, предположим:
— Есть у вас, станичник-библиотекарь, книжка одна тут?
— Есть у нас книг много и все разные. Номер ваш?
— Так она без номера.
— Без номера мы книг не держим. Это вам, станичник, не книжная лавочка, и не склад Сытина. Это вы в магазине поищите. А какую, все-ж таки, вам?
— О Гаморкине, природном казаке.
Скажу и закраснеюсь чисто мак.
— О Гаморкине? Такой не имеем и не знаем даже такой. Ни в каком каталоге не прописано. Кто же писатель-то?
— Писатель — Кудрявов, Кондрат Евграфыч.
— Нет, скажут, ни книжки такой, ни писателя не слыхивали. Разных раскопать можем, а такого — не найдем. Жив он?
— Как же, жив.
— А какой из себя?
— Да такой! Как и все люди — ничего себе. Обыкновенно какой. Прощенья просим.
— До свидания.
Н-да. Или так случится — селедку неожиданно в лавочке завернут. Я, можно сказать, писал, писал, старался, старался, а тут… селедку. Книжкой-то. В лист, как в простыню.
Или какой нибудь умник на будущую книжку мою критику наведет.
„Все это сплошная брехня! Не верьте, люди православные. Автору за такое — дышлов в рот"!
Пожелание, как сами, станичники, видите не из приятных. Печатное же слово у всех к себе интерес вызывает: одни на цыгарку, другие на подтопку, третьи… так еще похуже, но я все же на критику ответить могу. Просто так. Вопросиками.
— Есть река Дон? А есть у этой реки запольные речушки и иные? А есть речушка Кагальник, где Степана Тимофеевича Разина лагерь стоял? Кагальник, что бежит себе на солнышке переливается, туда сюда завивается, по степи змейкой поворачивается? Змеей-желтобрюшком.
Так я такого спрошу и тот ответит:
— Есть.
— Ну, а если есть, так живет и казак сей — Иван Ильич Гаморкин. Забожусь, как Михаил Александрович Петухой.
Неужели же никто моему свидетельству не поверит.
Все это так, а вот печатное слово — опасное дело!
— Что написано пером, — не вырубишь топором. Напечатали и — крышка. Хоть ложись тогда и помирай.
Верьте, станичники, — в том, что книжка сия на свет родилась не я виной, а Гаморкин. Опять же — жену и детей его не трогайте, он один в своем роде, жена же — благоприобретенное! И выходит, что я не причем. Что я так себе, выходит, сбоку-припеку. Записал и отпечатал — в чем же моя вина? Нет ее — не вижу. Он — знаменит! Иван Ильич Гаморкин! Не казак, а казарлюга, ему и черт не брат, он на мотив Пугачева или Разина был. А что я? Я — в сентябре родился. А в сентябре, как известно, одна ягода, — да и та — горькая рябина.
Гаморкин совсем другой человек. Он удивительный казак.
Какие он загадки загадывал, если бы вы знали, — куды там армянские или персидские, гаморкинские загадки — казачьи.
„Не давай свободу чужому народу". Кто?
Или вот:
„Руками машет, под балалайку пляшет".
„Дашь пятак, возьмешь четвертак". Кто?
„Один работает и трудится, а другой тоскует да нудится".
А пословицы, пословицы. Где-то он набрал уйму целую?
Вспоминает, а я записываю.
„Затупится на шеях казачьих топор — не хватит и веревок".
„На казачьи хлеба, есть по двадцать едока".
„За гриву не удержался, — за хвост не удержишься".
„Супротив мужичков, есть казак Кузьма Крючков".
„Слопали казака, а папаху-то и не угрызут
„Казак от роду метится, хоть с чертями встретиться".
„Хоть папаха черна, да душа светла".
„Не рассказывай казаку ты Азовские вести".
„В Чиру топиться, что ниткой давиться".
„Не гордись казак породой, а гордись огородой".
„Не тот казак, что жив остался, а тот, что за волю на веревке болтался".
„Не тянись за булавой, — расстанешься с головой".
„Казачья баба, что еж — ее каблуком, а она торчком".
„Стал я как птица, — прощай станица!"
„Жив Тараска из города Черкасска".
",Бог не без милости, казак не без счастья"
"Терпи казак — Атаманом будешь".
"Казак, если с собой не унесет, так разобьет".
„Слава казачья, да жизнь собачья".
„Пришли казаки с Дону, погнали ляхов до дому".
„Здравствуй Царь в белокаменной Москве а мы, казаки, на Тихом Дону".
И много, много других. Я записывал, а Ильич мне все это припоминал, и казалось ему и мне, что все уже записано, что нет ни одной пословицы или поговорки, какую бы мы не занесли. Ан, вдруг, что же оказалось? — целый ряд мы и не заприметили. Да как вспомнили-то их, как вспомнили? Восстановили можно сказать до-разу.
Ивана Ильича чуть не ранили. Спасибо пуля под мышкой проскользнула и пошла гулять дальше. Случилось это так.
Заскочили мы по восстании всех казаков в станцию Лихую. Нас было пять человек, красных — десять. Они нас стрелять. Застрелили три человека, осталось нас только двое — я да Иван Ильич. Командир, курносый такой блондинчик, видя победу сию над Казачеством, от радости геройски так вежливо кричит:
— Дави их гадов, казачью требуху. Уголь даешь? Донецкую бассейну даешь? Хлеб даешь? Бей, кричит, двое только и осталось!..
— Врешь, — заревел Гаморкин, — двое, да подавишься. Есть еще порох в пороховницах!… — да ко мне:
— Запиши, кум, еще пословицу вспомнил.
Тут ему пуля, значит, подмышку сусликом — шмых!… Осерчал тут совсем Иван Ильич, перевернул ружьецо свое и пошел махать направо и налево, пошел он их бить по головам. Сам бьет, а мне кричит:
— Пиши, пиши так их так, сяких-таких, пиши, кум, для потомства записывай!
„Держись, Ваньки и Малафеи, — святым кулаком, да по окаянной шеи".
Он бьет, а я записываю.
„За Дом Пресвятые Богородицы, — видать дрянь не переводится".
Он бьет, а я записываю.
„Не лезь, пока не задираю, а то как семечки пощелкаю".
Он бьет, а я записываю.
„Помолись, да и в гроб ложись".
Он бьет, а я записываю.
„Птичка Божия не знает ни заб…"
Эй, кум, — остановился Ильич, — записал последнее?
— Занес, — говорю.
— Это не поговорка, а так…
Вытер Ильич пот со лба, оглянулся — семерых изничтожил он, трое же убежало.
— Пушшай живут, — сказал Гаморкин, — пушшай. А ты все отметил, что я тебе говорил? Ну, так заприметь последнюю, я сейчас вспомнил, подходит к настоящему моменту:
„Оттого казак и гладок, что поел, да и на бок".
Во время уже планомерной борьбы за Казачье имя, пришел раз Гаморкин к своему командиру сотни со странной просьбой: