Майкл Муркок - Бордель на Розенштрассе
Меня трогает такая забота. «Вы всегда были добры ко мне, — говорю я, беря ее за руку. — Я неплохо устроился в «Ливерпуле». А потом, я должен подумать и о своей молодой даме».
«Если вы можете пообещать мне, что не возникнет скандала, то я от всего сердца предложу остаться здесь и ей. Принц решил защищаться… О, Рикки, если бы вы могли успокоить меня». Она, кажется, охвачена сомнениями, о чем-то умалчивая в отношении Александры. Ее маленькое пухлое личико выражает тревогу.
«Никакого скандала не будет, даю вам слово». Я, разумеется, лгу. Если родители Александры обнаружат, где скрывается их дочь, деятельность фрау Шметтерлинг в Майренбурге будет закончена. Учитывая это, я отклоняю ее предложение. «Но какой опасности подвергается гражданское население, даже если предположить, что Хольцхаммер завтра войдет в город! Майренбург — не Париж. Здесь коммуны можно не страшиться!»
«Принц решил сопротивляться», — повторяет она.
«В этом случае Германия придет на помощь, и Хольцхаммер будет разбит со всех сторон».
«Пушки… — шепчет она. — Говорят, что…»
«Хольцхаммер не станет стрелять по Майренбургу. Этим он бы вызвал возмущение у всего мира».
Но это, видимо, не убеждает фрау Шметтерлинг.
«Я чувствую себя немного усталым, — говорю я ей любезно. — Я хочу прилечь, мадам».
«Да-да, конечно, — она сжимает мою руку. — Не забывайте, что вы можете рассчитывать на мою дружбу, Рикки». Она вразвалку идет по коридору, затем останавливается. «Я беспокоюсь за вас, мой дорогой». Она двигает пухлыми руками, словно хочет отогнать собственные чувства, затем хихикает: «Доброй ночи, Рикки!»
Наш экипаж с шумом проезжает по смолкшим улицам; Александра хочет узнать, о чем я разговаривал с хозяйкой заведения. Я ей пересказываю. «Но это было бы так практично, — замечает она. — Почему ты не согласился?» Мой инстинкт противится этому предложению. Но мне трудно объяснить самому себе собственные впечатления, я слишком устал. Нервы мои напряжены, тело ноет. Я отчаянно жду момента, когда смогу оказаться в удобной постели в гостинице. Александра по-прежнему в блаженном приподнятом настроении. Она целует и обнимает меня. «Ты — мой господин, ты — мой владыка, ты самый замечательный любовник в мире», — шепчет она мне. По дороге мы встречаем солдат на лошадях. Я вижу, как они раскачивают лампами, слышу их голоса и задаюсь вопросом, ощущаю ли я напряжение внутри себя или оно действительно витает в воздухе. Я вспоминаю княгиню Полякову. Несколько лет тому назад я отправился на один из приемов, на котором, по ее словам, я должен был стать почетным гостем. Она собрала нескольких крестьян, которые обычно жили на ее землях. Молодые люди — и девушки и юноши, как я полагаю, работали на нее. «Представляю вам ваших учеников, — объявила она мне. — Они знают все о вас и хотят, чтобы вы их обучали». Эти странные свежие лица с таким здоровым, естественным румянцем несли на себе, однако, отпечаток вырождения. Они с таким любопытством и жадностью смотрели на меня, словно я был олицетворением сатаны, специалистом по разврату, которому они, поступив в обучение, могут доверить свои души. Я чувствовал, что мне подобная ответственность не по плечу. Княгине Поляковой я признался, что игры подобного рода нагоняют на меня скуку, и спасся бегством из ее дома. Я осознаю пределы своих возможностей и также в некоторой степени мотивы своих поступков. Я живу так, как живу, потому что мне нет необходимости работать и потому что я не наделен большим артистическим талантом. Меня всегда интересовала сфера человеческих отношений и, в частности, сексуальных, хотя я осознаю опасность, которой они чреваты, как и любой другой вид деятельности. Эти предполагаемые крестьяне были такими существами, для которых секс был средством бегства от тусклой жизни, своеобразным приключением. Они не имели выбора, их хлеб зависел от доброй воли княгини. Они не верили ни в себя, ни в свои права как личности, утверждающие свои желания или примиряющиеся с последствиями своих собственных действий. И этим они были опасны. Я думаю, что княгиня Полякова — зловредная личность. Однако, очевидно сейчас я делаю то, от чего отказался тогда в Венеции. В конечном счете соблюдение морали не является моей сильной стороной. Александра хватается за меня, покрывает мое лицо нежными поцелуями маленькой девочки. Только бы удержаться и не задрожать от изнурения, это единственное, что я могу в этот момент сделать.
Войдя в комнату, мы избавляемся от одежды. Она смеется, целует мои раны. Потом она рассматривает в зеркале кровоподтеки, синяки и рубцы от ударов так, словно восхищается новым платьем. «О-о, Клара восхитительна! Такая оригинальная! А ты как считаешь, Рикки?»
Я уже в кровати. «Тебе хотелось бы быть на нее похожей?» — спрашиваю я.
«Быть шлюхой? Конечно, нет. Но вот обладать такой властью!»
Укоризненно качая головой, я вывожу ее из заблуждения. «Да нет у нее никакой действительной власти. Она делает вид, чтобы угодить своим клиентам. Ей платят за то, чтобы она исполняла эту роль. К тому же ей, несомненно, нравится, что ей за это так хорошо платят. Но она…»
Александра скользнула ко мне. «Молчи, Рикки. Ты слишком серьезен. А ты можешь представить меня на месте Клары?»
Я ласково притягиваю ее к себе. Она засыпает почти мгновенно, уткнувшись носом в подушки. Я уменьшаю свет ночника, но не выключаю его совсем. На улице уже рассветает. Я намереваюсь спать по меньшей мере до. полудня. Мне снится темная роковая женщина, которую я не могу узнать. Мать и жрица, она нежна и жестока, она насмехается надо мной и вытаскивает из своего тела розы, усаженные шипами. Она гортанно смеется. Рядом с ней тощая, хорошо дрессированная собака, которая стонет, ползет на брюхе, скалит зубы, рычит, хотя я не решаюсь подойти к ней. Я просыпаюсь, задыхаясь. Золотится заря. Тело мое болит, мышцы одеревенели. Я чувствую себя обессиленным, голова будто сжата тисками. До меня доносится шум с улицы. В какой-то миг мне кажется, что это шум ветра и прибоя. Затем я улавливаю свист, за которым следует взрыв. Через открытое окно слышны голоса. Схватив халат, я бросаюсь на балкон на несгибающихся ногах и стою там, цепляясь за железные поручни. Свет режет мне глаза. Повсюду поднимаются клубы дыма, как будто вокруг горят костры. Я окидываю взглядом площадь, по которой во все стороны бегут людские фигурки. И снова жуткое шипение, и своими собственными глазами я вижу, как качается, а потом обрушивается готический шпиль. Мои предположения относительно того, что Хольцхаммер не осмелится разрушить Майренбург, оказывается, были лишены всякого основания. Хольцхаммер обстреливает Майренбург! Я возвращаюсь в комнату. Александра все еще спит. Она сбросила одеяло. По ее лицу блуждает улыбка. Я борюсь с желанием разбудить ее, падаю на кровать, закуриваю сигарету, подняв глаза к балдахину, прислушиваюсь к звукам, которые оповещают об очередном разрушении. Меня вновь тянет на балкон. Я стою там почти все утро, еще не веря в случившееся, а вражеские снаряды тем временем расплющивают романскую колонну или превращают в обломки тонкую каменную кладку современного здания. Несомненно, на меня продолжает действовать кокаин, потому что я начинаю думать, что обстрел придает городу новую форму красоты, по крайней мере, в этот момент, и, возможно, то своеобразие, которого прежде не было. Так женщина зрелого или преклонного возраста в результате страданий и превратностей судьбы обретает изящество и благородство облика, которые делают ее более привлекательной, чем во время ее юности и первой свежести. Таким показался мне сейчас Майренбург. Это не опечалило меня. Наверняка перемирие должно вскоре принести нам облегчение. Невозможно, чтобы перед всем человечеством осаждающие взяли на себя ответственность и уничтожили величие такого города. И действительно, в полдень пушки умолкают. Принц Бадехофф-Красни не позволит разрушить город. Осенние краски поблекли от серости: дым курится с руин, словно заблудшие души. Я вновь ложусь на кровать и засыпаю, забыв о собственных ранах. Старый Пападакис приносит мне отварную рыбу. С удивлением я обнаруживаю, что от него пахнет спиртным. «Вы так гордитесь своим воздержанием и трезвостью, — говорю я ему, — как будто речь идет о добродетели, как будто это увеличивает ваши достоинства. Вы были так уверены в себе. Но ведь вы тоже хорошо знаете, что значит быть униженным и сломленным женщиной». Он вздыхает и ставит поднос мне на колени под пюпитром, на котором я пишу. «Поешьте, если желаете. Вы еще не закончили свою историю?» Мы оба — ссыльные. Мы не сохранили никаких других связей. «Это вас пугает? — спрашиваю я. — Смотрите, сколько я написал!» Его темные глаза всматриваются в один из углов комнаты. Я вспоминаю, что иногда, когда он был спокоен и умиротворен, он напоминал мне непоседливого ребенка. «Воздерживаться не значит сохранять самообладание, — говорю я ему. — Вы остались мальчишкой. Но вы утратили свое обаяние. Она что же, пронзила вас насквозь? Эх, вы, охотник за вдовушками!» Полагаю, что сержу его. Впервые он смотрит мне прямо в глаза на равных. «А все эти исчезнувшие художники? Жадина! Принесите же мне бутылку приличного розового вина. Или вы уже все выпили? Почему вы думаете, что вас должны осыпать благодеяниями? Вы всю жизнь прислуживали другим, и что же вы полагаете, что вам за это всегда будут платить? Сегодня у вас есть только я, и вы не можете больше вести себя по-прежнему, не так ли? Я — ваша Немезида».